До завтра, шепчет она в темноту и идет к парадной.
Нужно обязательно прочитать хотя бы вводную статью к тексту, думает она, вспоминая о первой паре русской литературе со старым профессором-набоковедом, послушать лекции которого приезжали иногда даже студенты из-за границы.
Настя достает ключ из кармана и подносит его к металлическому кружку магнитного замка. Интересно, форма высохнет до утра? Высохнет, если повесить на батарею. Внезапно позади нее раздается тихий шорох.
Рыжий, ну не возьму я тебя домой, ну прости меня. Она оборачивается. Там ба
Из дымки на нее движется черный силуэт. Он все ближе, прорисовывается сквозь морозную речную мглу. Так близко, что она может разглядеть высокие резкие скулы, виток черных волос, прилипших ко лбу, и изогнутую линию губ, произносящих чье-то чужое имя.
Ну привет, Стюха.
Вы обознались. Она принимается лихорадочно тыкать ключом в магнит.
Ты совсем другая стала. Он делает шаг вверх по ступенькам, полы его длинной серой шинели бьются на сквозняке, как голубиные крылья. Кошек кормишь, кофе варишь. Фамилию сменила.
Свет лампочки над дверью, болтающейся на ветру, на миг освещает его лицо, угловатое, холодное, хищное.
Волосы другие, продолжает незнакомец. Тебе идет.
Он поднимает руку в длинном сером рукаве и тянется к Насте, она делает шаг назад, последний, отступая к самой стене. В этот момент ключ наконец находит замок. Раз-два-три.
Он дотрагивается пальцами до ее виска, заправляя за ухо выбившуюся прядь. Она ловит его взгляд. Через тело ее тут же проходит колючий болезненный спазм.
Уходи, шепчет Настя, а потом кричит, оглушительно, на весь двор: Уходи отсюда!
Что ж ты так, Стюха
Я не она, понял?
Дверь захлопывается прямо перед его лицом.
* * *
Взбежав наверх, Настя запирается на щеколду и задергивает занавески. Ей страшно смотреть в окно, вдруг он все еще ошивается там во дворе. Надо сказать кому-то.
Она ходит кругами по большой комнате, вертя в руках телефон, потом набирает полицию, слушает что-то по автоответчику, вешает трубку, листает список контактов. Артур. Нет. Артур ничего не знает и не должен узнать. Она даже представить себе не может, как начать рассказывать ему о таком. Это будет конец, всему и навсегда.
Она опускается на пол и закрывает глаза, телефон плотно зажат в лежащей на груди руке. Вдруг откудато из памяти всплывает номер, короткий, городской, она не набирала его уже, кажется, тысячу лет, но он навсегда засел в памяти столько раз она прокручивала эти цифры на старом аппарате, висящем на стене в коридоре рядом с вешалкой. В какой-то другой жизни.
Она садится на пол и набирает междугородний код и пять цифр. Потом считает гудки. Один-два-три-четыре-пять.
Алло. Сонный голос, она не может понять чей.
Здравствуйте, а Наташа дома?
Это я, а вы кто?
Настя.
Какая Настя?
С-стюха, шепчет Настя.
Кто?
Стюха. На этот раз ей приходится сказать громче.
Господи, привет. Что случилось? Столько лет
Наташа, я не знаю, что делать. Он нашел меня.
Кто?
ОН, Наташ, понимаешь, ОН.
В телефонной трубке слышится глухой вздох.
Когда?
Сегодня. Только что.
О господи.
Он был в поселке? Как он узнал, где я?
Я не знаю. Но у нас тут кое-что случилось два дня назад.
Что?
Петька умер.
Боже мой. Ужас какой. Как?
Да говорят, зверь загрыз, на поляне нашли.
На какой поляне? Настя чувствует, как комната вокруг начинает кружиться.
Да на нашей, помнишь? Где тот самый камень.
Вторая глава
Мишаня
Мишане даже не по себе от того, как стойко, совсем без слез, держится мать.
Той ночью, уже такой далекой, будто ее и не было вовсе, завидев на крыльце отделения полиции маленькую, сгорбленную, укутанную в старое коричневое пальто фигурку, он пообещал себе, что не подведет ее. Поклялся, что будет ей плечом, и поддержкой, и чем еще там она всегда хотела, чтобы сначала был его отец, а потом брат. Конечно, он знает, что не под силу ему перенести ее на руках через эту бездну, которой представляется сейчас ему Петькина смерть, но он должен хотя бы попробовать. А она вроде нормально, не разваливается, спину выпрямила, пироги печет с капустой на поминки, православное радио слушает, даже зеркала черными платками не завесила, как он боялся. Только дед ревет, как медведь, в пропахшей табаком и мочой берлоге, шевелит под одеялом обрубком своей ампутированной ноги и рвется встать.
Водки мне, Миха, рычит он, приоткрыв костылем на два пальца обычно плотно закрытую дверь. Водки мне принеси.
Мишаня через стол ловит взгляд матери она фыркает, сдувая с глаз прядку седеющих русых волос. И как это он раньше не замечал, какая она стала седая.
Нет водки, дед, со вздохом отзывается Мишаня.
У нее бутылки звенели, когда с магазина пришла. Ты не звезди мне, щенок!
На поминки это, не оборачиваясь, бросает мать.
Так давайте помянем. Че как нелюди-то, мля?
Мать открывает было рот, но тут же закрывает и смотрит на Мишаню. Он не может понять, что это мольба принять огонь на себя, или усталость, или просто она смотрит в стенку сквозь его голову.
Завтра помянем, дед! кричит Мишаня через плечо.
Старик кашляет, отплевывая мокроту, матерясь и трусливо прикрыв рот рукой, и захлопывает дверь, ударяя по ней костылем. На мгновение в квартире наступает тишина, если не считать гнусавого праведника на православной радиостанции.
Матом в доме нельзя мать запрещает, говорит, богородица свой плащ поднимает над теми, кто ругается, а еще над теми, кто водку пьет. Эту фразу Мишаня с детства помнит, и всякий раз, когда он робко вставлял крепкое словцо, чтобы сойти за своего с братом и его компанией, его тут же накрывало чувство вины. А еще представлялась Богородица, в плаще как у Чудо-женщины, зависающая в воздухе, с лицом матери и такой красивой фигурой, что ему было сразу и противно, и страшно. Поэтому Мишаня не матерится, водку тоже не пьет. В поселке его считают от этого дурачком, но при брате никогда вслух не скажут. Хотя теперь-то что будет?
Мать громыхает противнем с пирожками, почти заглушая заунывные напевы радио, обжигает палец, шипит сквозь зубы, подставляет розовую подушечку под струю холодной воды.
Мам, дай помогу.
Да ну, сама я! Она отпихивает его плечом.
Ну блин, а чего звала тогда? от бессилия вырывается у Мишани, и он тут же хватается ладонью за рот, точь-в-точь как дед.
Не блинкай!
Она глядит на него всего долю секунды, но во взгляде этом столько незнакомого ему равнодушного холода, что он отскакивает назад, будто сам обжегся.
И тут на него находит что-то такое непонятное, словно он не он больше. Что невозможно ему больше позволить себе быть тем, позавчерашним Мишаней, который не пошел на помощь брату, а сидел под елкой, зажав уши, пока Петьку на части рвали. Он другой теперь. И раз Петька умер и его не вернуть уже, все, что он, Мишаня, может, это жить Петькиной жизнью так, как будто он тут. Вот что бы сейчас Петька сделал?
А блин, мам, это не мат. Мишаня шутливо подталкивает ее в плечо. Ты сама же блины печешь?
Она поднимает глаза, смотрит снизу вверх оторопело, наверное, в первый раз по-настоящему замечая, как вытянулся Мишаня за лето, как он стал хмурить брови, в точности как отец.
Знала я одного такого, который так оправдывается, вздыхает она, опускаясь на табуретку. Снова она прежняя, суровая, но родная, чувствует Мишаня. Он кладет руку ей на плечо. Они вообще-то редко обнимаются, в семье у них это не принято, но теперь он чувствует, что так нужно.
Вот сейчас, думает Мишаня, сейчас она начнет рыдать, а он совершенно не знает, что делать. Вот сейчас но она только строго смотрит на него, потом на обожженный палец, встает, позволяя его руке соскользнуть со своего плеча, и начинает перекладывать пирожки на блюдо.
* * *
Мужик в коротеньком замызганном белом халате, расходящемся на огромном пузе, настойчиво сует Мишане в руки какую-то бумажку. Тот с трудом отдирает глаза от черного платка матери, который рябит среди простоволосой толпы, собравшейся вокруг кособокого автобуса службы ритуальных услуг, и берет документ.