В уютной столовой кенигсбергской гостиницы «Kneiper Hof» вокруг дубового стола сидело шесть человек. Время было позднее, и при обычных обстоятельствах все они были бы уже в постели. Но они приехали из Данцига с ночным поездом и, поужинав плотно, решили, что благоразумнее немного посидеть вместе и поболтать. В доме было удивительно тихо. Круглый, как шар, хозяин час тому назад поставил свечи для каждого из них на боковой стол и удалился, пожелав им «спокойной ночи». Дух старого дома реял над ними. В этой самой комнате, если верить молве, частенько сидел и беседовал с друзьями сам Эммануил Кант. Стены, среди которых этот маленький человек с остреньким лицом, жил и работал более сорока лет, возвышались по ту сторону улицы, облитые серебристым лунным светом; а три больших окна в столовой выходят на башню старого собора, где он теперь покоится. Сама философия, интересующаяся феноменами человеческой жизни, увлекающаяся экспериментами, не стесненная пределами, которые условность ставит всякому умозрению, витала в наполненном табачном дымом воздухе комнаты.
— Я говорю не о событиях будущего, — заметил его преподобие, Натаниэль Армитэдж. — Они, конечно, должны быть скрыты от нас. Но мне кажется, следовало бы дать нам возможность заглянуть в наше собственное будущее — знать наш будущий темперамент, наш будущий характер. В сорок лет мы совсем не те, что и были в двадцать; у нас иные интересы, иной взгляд на жизнь, нас привлекает совсем не то, что раньше, а качества, которые раньше привлекали нас, теперь прямо отталкивают. Это очень неудобно для всех.
— Мне Приятно слышать это от другого человека, — заметила мистрис Иверэтт своим милым, симпатичным голосом. — Я сама часто думала то же самое. Иногда я браню себя, но что поделаешь: то, что раньше казалось важным, становится безразличным; нас призывают новые голоса; мы видим глиняные ноги кумиров, которым некогда поклонялись.
— Если ты в число кумиров включаешь и меня, можешь не колеблясь высказать это, — засмеялся весельчак и шутник мистер Иверэтт. Это был высокий господин с красным лицом, маленькими мигающими глазками и энергичным, но в то же время чувственным ртом.
— Я не сам создал себя. И никогда никого не просил принимать меня за святого. Если кто изменился, то во всяком случае не я.
— Знаю, милый, что это я изменилась, — с кроткой улыбкой ответила его худенькая жена.
— Когда ты женился на мне, я, несомненно, была красива.
— Да, милая, — подтвердил муж. — Когда ты была девушкой, немногие могли сравниться с тобой.
— Моя красота была единственная вещь, которую ты ценил во мне, — продолжала жена — А она пропала так быстро. Иногда мне кажется, что я, как будто, обманула тебя.
— Но есть красота ума, красота души, которая иных людей привлекает больше, чем физические совершенства, — заметил Натаниэль Армитэдж;
В кротких глазах увядшей луди на секунду блеснул радостный огонек. «Боюсь, что Дик не принадлежит к числу этих людей», вздохнула она.
— Ну, что делать, как я только что уже заметил, я не сам создал себя, — с живостью ответил её супруг. — Я всегда был и всегда буду рабом красоты. А в кругу хороших друзей нет смысла уверять, что ты не утратила свою красоту, моя старушка. — Он ласково положил свою изящную руку на её костлявое плечо. — Но незачем щучиться, как будто ты это сделала нарочно. Только влюбленные воображают, будто женщина делается красивее, по мере того, как становится старше.
— Но с иными женщинами это бывает, — ответила Жена.
При этом она невольно бросила взгляд на мистрис Кэмльфорд, которая сидела, положив локти на стол; а мигающие глазки её супруга тоже невольно обратились в ту же сторону.
Есть женщины, которые достигают своего расцвета в пожилом возрасте. Мистрис Кэмльфорд, урожденная Джэссика Дирвуд, в двадцать лет была очень невзрачным существом только её великолепные глаза могли понравиться мужчинам, но и они больше отпугивали, чем привлекали. В сорок лет мистрис Кэмльфорд смело могла позировать для статуи Юноны.
— Да, время коварный старым шутник, — невнятно пробормотал мистер Иверэтт.
— Знаешь, что надо было сделать? — сказала мистрис Армитэдж, свертывая себе проворными пальчиками папиросу: — Тебе следовало жениться на Нэлли.
Бледное лицо мистрис Иверэтт вспыхнуло яркой краской.
— Милочка! — воскликнул шокированный Натаниэль, тоже покраснев.
— Что же, почему иногда не сказать правду? — резко ответила жена. — Мы с тобой абсолютно не подходим друг к другу — это ясно для каждого. В девятнадцать лет мне казалось, что быть женой священника, бороться вместе с ним против зла и пороков, так прекрасно, так возвышенно… А кроме того ты очень изменился с тех пор. В те дни, милый мой Нат, ты был таким же человеком, как все, и лучшим танцором, какого я когда-либо встречала. Очень может быть, что меня и привлекало в тебе главным образом твое умение танцевать — если бы я только понимала себя тогда. Но разве в девятнадцать лет понимаешь себя?
— Мы любили друг друга, — напомнил ей мистер Армитэдж.
— Знаю, и даже страстно — в то время; но теперь мы уже не любим друг друга. — Она засмеялась с некоторой горечью. — Бедный Нат! Я только лишнее испытание для тебя. Твоя вера, твои идеалы — для меня они пусты и ничтожны, узкие догматы, которые душат свободную мысль. Нэлли, с тех пор как она потеряла красоту и вместе с ней свои светские взгляды, есть именно та жена, которую тебе предназначила природа. Судьба готовила ее для тебя, если бы мы только знали это раньше. Что же касается меня, мне следовало сделаться женой художника или поэта. — Её вечно подвижные глаза невольно метнули через стол взгляд в сторону Горация Кэмльфорда, пускающего клубы дыма из огромной черной пенковой трубки. — Богема — вот моя среда. Её бедность, её тяжелая борьба за существование были радостью для меня. В этой свободной атмосфере я чувствовала бы, что стоит жить.
Гораций Кэмльфорд откинулся на спинку стула, устремив взгляд на дубовый потолок. — Для художника, — сказал он, — женитьба всегда большая ошибка.
Красивая мистрис Кэмльфорд добродушно засмеялась. — Насколько я знаю — заметила она, — художник никогда па отличит правой стороны рубашки от левой, если тут нет жены, которая вынет рубашку из комода и собственноручно наденет ее на него.
— Миру ни тепло, ни холодно оттого, что он будет носить рубашку наизнанку, — возразил её супруг. — Но когда художник жертвует искусством ради прокормления жены и детей, мир кое-что теряет.
— Но ты, брат, во всяком случае, кажется, не многим пожертвовал, — раздался легкомысленный голос Дика Иверэтта. — Весь свет трезвонит о тебе.
— Да, теперь, когда мне больше сорока лет, когда лучшие годы моей жизни прошли! — ответил поэт. — Как муж, я должен сказать, что мне не в чем раскаиваться. Лучшей жены и пожелать нельзя; мои дети прелестны. Я прожил мирную жизнь благополучного гражданина. Но будь я верен своему призванию, я бы ушел в пустыню — единственное место, где может и должен жить учитель жизни, пророк. Всякий художник обручен с Искусством. Женитьба для него безнравственный поступок. Если бы я мог начать жизнь сначала, я бы остался холостяком.
— Время, как видите, приносит с собою возмездие, — засмеялась мистрис Кэмльфорд. — В двадцать лет этот молодец грозил покончить с собой, если я не выйду за него замуж, на что я, наконец, согласилась, питая к нему искреннюю антипатию. Теперь, по прошествии двадцати лет, когда я, наконец, успела привыкнуть к нему, он спокойно заявляет, что без меня ему бы жилось лучше.
— В свое время я кое-где слышал о вашем замужестве, — сказала мистрис Армитэдж.
— Вы, кажется, были страстно влюблены в кого- то другого, не правда ли?
— Не принимает ли наш разговор довольно опасное направление? — засмеялась мистрис Кэмльфорд.
— Я как раз думала то же самое, — согласилась мистрис Иверэтт. — Можно подумать, что нами овладела какая-то странная сила, заставляющая нас вслух высказывать свои мысли.
— Боюсь, что первоначальным виновником являюсь я, — сказал мистер Армитэдж. — Но как здесь стало душно в комнате. Не пойти ли нам всем лечь спать?