Олаф Степлдон
История на грани между правдой и насмешкой
Глава I
Джон и автор
Когда я сказал Джону, что собираюсь написать о нем книгу, он рассмеялся.
— Ну конечно же, — сказал тогда он. — Это было неизбежно, смешной человек.
В устах Джона слова «человек» часто было равнозначно слову «дурак».
— Говорят ведь, — заметил я, — что и кошке позволено смотреть на короля.
— Да, — ответил он. — Но может ли кошка по-настоящему увидеть короля? Можешь ли ты, киска, по-настоящему разглядеть меня?
Таков он был на всем своем жизненном пути от странного ребенка до взрослого мужчины.
И Джон конечно был прав. Хотя я и знал его с самого рождения, и был близким другом уже очень давно, я практически ничего не знал о внутреннем, настоящем его существе. На сегодняшний день все, что мне известно — это поразительные события в его жизни. Что он не умел ходить до шести лет, но до того, как ему исполнилось десять, совершил несколько краж и убил полицейского. Что в восемнадцать он, все еще выглядевший как маленький мальчик, основал свою странную колонию в районе Южных Морей[1]. А в двадцать три года, по-прежнему имея не самую солидную внешность, он обхитрил шесть военных кораблей, посланных шестью Великими Державами[2] на его поимку. Я знаю, как погибли Джон и все его последователи.
Это — известные мне факты. И даже рискуя быть уничтоженным какой-нибудь из шести Держав, я все-таки должен рассказать миру о том, что помню.
Кое-что еще из известного мне, будет очень трудно объяснить. Неким странным образом я понимаю, почему он основал свою колонию. Так же я знаю, что, хотя он и отдавал все силы достижению свой цели, он никогда не рассчитывал на успех. Он был убежден, что рано или поздно мир прознает о нем и уничтожит все, что он создал.
— У нас есть шанс, — однажды сказал он, — один на миллион.
И рассмеялся.
Смех Джона вселял беспокойство. Это был низкий, быстрый, рокочущий звук, напоминавший мне тихую трескучую прелюдию, которая часто предвещает по-настоящему грозный раскат грома. Но за смехом Джона не следовало никакого грома, лишь мгновение тишины — и мурашки пробегали по затылку любого, кто его слышал.
Я уверен, что в этом нечеловеческом, беспощадном, но никогда — злобном смехе содержался ключ к пониманию всех тех черт его характера, которые были для меня загадкой. Вновь и вновь я спрашивал себя, почему он смеялся именно в этот момент, над чем он смеялся, что на самом деле означал его смех, и был ли этот странный звук именно смехом, или свидетельством какой-то эмоции, недоступной моему виду? Почему, например, ребенком Джон смеялся сквозь слезы, опрокинув на себя чайник и ужасно ошпарившись? Меня не было рядом, когда он погиб, но я уверен, что в последнее мгновение своей жизни он искренне рассмеялся. Почему?
Не умея ответить на эти вопросы, я не могу понять сущность Джона. Его смех, я убежден, происходил из какого-то опыта, находившегося совершенно за гранью моего восприятия. Поэтому я, как утверждал Джон, самый не подходящий для него биограф. Но если я промолчу, факты его поразительной жизни будут потеряны навечно. Так что, несмотря на мою некомпетентность, я должен записать все, что сумею, в надежде, что, попади эти страницы в руки существа того же, что и Джон, уровня, его разум сумеет увидеть сквозь неуклюжие слова странный, но величественный дух самого Джона.
Такие же, как он, или, по крайней мере, подобные ему, наверняка живут сейчас на земле, и многим еще, наверное, предстоит появиться на свет. Но, как обнаружил сам Джон, подавляющее большинство и без того крайне немногочисленных сверхнормальных существ, которых сам он порой называл «пробудившимися», или слишком хрупки физически, или настолько неуравновешенны психически, что не способны оставить сколько-то заметного следа в истории. Насколько односторонне бывают развиты сверхнормальные дети, можно узнать по отчету мистера Бересфорда о жизни несчастного Виктора Стотта[3]. Я надеюсь, что дальнейшие записки сумеют создать образ ума, одновременно невероятно «сверхчеловеческого» и, в то же время, крайне человечного.
Чтобы читатель не представлял себе крайне одаренного ребенка, я для начала опишу Джона, каким я увидел его в двадцать третье и последнее лето его жизни.
Он и впрямь был похож скорее на мальчишку, чем на мужчину, хотя иногда его юное лицо принимало необычайно задумчивое и даже умудренное выражение. Худощавый, с длинными конечностями, он имел какой-то незавершенный ребяческий вид, обычный для начала созревания, но при этом обладал своеобразной совершенной грацией. Для тех, кто хорошо знал его, Джон несомненно был созданием, полным непреходящей красоты. Но незнакомцев зачастую отталкивали необычные пропорции его тела. Такие люди называли его паучьим. Его туловище, жаловались они, слишком мало, ноги и руки слишком длинны и гибки, а голова — сплошные глаза и лоб.
Сейчас, перечисляя эти черты, я не могу объяснить, как вместе они могут слагаться во что-то прекрасное. Но в Джоне им это удавалось, по крайней мере, для тех из нас, кто был способен взглянуть на него без предвзятости, основанной на внешности греческих богов или кинозвезд. С обычным для него отсутствием ложной скромности, Джон однажды заметил:
— Мой внешний облик становится первой проверкой для человека. Если он не научится со временем, узнав меня, видеть меня красивым, я понимаю, что он мертв внутри — и опасен.
Но позвольте мне прежде закончить описание. Как и все его товарищи-колонисты, Джон обычно разгуливал голышом. И таким образом обнаруживалась его неразвитая, несмотря на его возраст, мужская натура. Кожа, обожженная Полинезийским солнцем, была коричневой с сероватым, почти зеленым оттенком, и слегка розовела на щеках. Его руки были невероятно крупными и жилистыми. В какой-то мере, они выглядели более зрелыми, чем остальное его тело. «Паучьи» в отношении них казалось как нельзя более подходящим. Голова определенно была крупной, но не чрезмерной, в сравнении с его длинными конечностями. Судя по всему, для уникального развития его мозга более требовалось увеличение количества извилин, нежели самого размера. Но все-таки голова Джона была крупнее, чем казалась, так как ее форма скрадывалась волосами, курчавыми как у негра, но белыми как овечья шерсть, которые на деле практически облегали скальп как тонкая шапочка. Нос был маленьким и приплюснутым, почти монголоидным. Губы, полные, но четко очерченные, всегда находились в движении. Они были непрерывным комментарием к его мыслям и чувствам. Не единожды приходилось мне наблюдать, как они сжимались в линию, выдававшую непоколебимое упорство. Глаза Джона, по всем стандартам, были слишком крупными для его лица, из-за чего оно всегда имел как будто кошачье или ястребиное выражение, которое низкие, выдающиеся вперед брови только подчеркивали, но оно зачастую совершенно терялось за озорной, почти мальчишеской улыбкой. Белки глаз Джона были практически невидимы. Зрачки были огромными. Странные зеленоватые радужки обычно казались лишь тонкой каймой. Но под тропическим солнцем зрачки сжимались до размера булавочных головок. В итоге, глаза его являлись самой очевидной его «странностью». Взгляд его, вместе с тем, обладал той же странно подчиняющей силой, что описана в деле Виктора Стотта. Или, скорее, чтобы почувствовать его влияние, человек должен был уже узнать кое-что о том грозном духе, что скрывался за ними.
Глава II
Ранний период
У отца Джона, Томаса Уэйнрайта, была причина полагать, что давным-давно испанцы и марокканцы оставили свой след в его крови. И действительно, в чертах его лица было что-то, от романских и даже арабских народностей. Все признавали, что он обладал блестящим умом. Но он отличался странностями, и многими почитался за неудачника. Медицинская практика в небольшом городке на севере страны давала слишком мало возможностей проявить его таланты, и предостаточно — не поладить с окружавшими его людьми. На его счету было несколько замечательных исцелений, но ему недоставало врачебного такта, и его пациенты не чувствовали к нему того доверия, что так необходимо для успеха доктора.