Первые дни я заслушивалась настолько, что забывала записывать, и чуть не сгорела со стыда, когда поддерживавшая государственное обвинение начальница отдела по надзору за КГБ Инесса Васильевна Катукова в судебном заседании громко сказала: «Неплохо бы пописать протокол!»
Мало того, что в зале разыгрывалась детективная интрига со всевозможными страстями (например, Серегина живописала, как она, выйдя замуж за финна и являясь любовницей международного афериста, влюбилась в ученого, коллекционировавшего антиквариат, вовлекла его в преступную деятельность, он обещал жениться на ней, когда не станет его жены, находившейся, по его словам, при смерти, а она все не умирала. Потом Серегина выяснила, что его жена была здоровее их всех вместе взятых. А он, спекулируя на чувствах мадам Сююлле, продавал ей антиквариат втридорога. И она безропотно платила, будучи ослеплена любовью, и даже дарила бедняжке «умирающей» через своего любовника кожаные пальто – чтобы скрасить той последние дни жизни и т. п. Или как оперативники рассказывали, что, придя на обыск к ученому, наложили арест на имущество и описали его шикарную коллекцию картин русских художников, в которую входил, в частности, бесценный этюд Шишкина. Снять коллекцию на видео сразу не догадались, а когда спохватились, пришли на квартиру и обнаружили вместо этюда великого художника детскую мазню, но строго соответствующего описи размера и имевшую в углу корявую надпись: «Шишкин. Цветы»), так еще и атмосфера в зале суда была просто пропитана изысканным духом искусства и искусствоведов, поскольку часть картин, явившихся предметами контрабанды, осматривалась в судебном заседании, и в суде каждый день присутствовали работники Эрмитажа и Русского музея, дававшие заключения о ценности картин. Насмотревшись и наслушавшись, я как-то пришла домой и решила атрибутировать картину, оставшуюся от бабушки и лежавшую на антресолях с незапамятных времен. Сняв с нее раму, чего не догадались сделать мои родители, я с трепетом прочитала скрывавшуюся под ней подпись: «Боголюбов, 1896».
После этого картина была торжественно повешена на стену, а я гордилась возвращением наследия старшего поколения. Больше, к сожалению, из антиквариата мне от бабушки ничего не перепало, хотя была она дочерью дворецкого и кормилицы графа Воронцова-Дашкова (бабушка обязательно добавляла – «наместника Тифлиса»), и жили они очень обеспеченно, сами имели слуг, у каждой из двух дочерей графского дворецкого было по гувернантке, еще держали горничную и повара. Прадедушка – Сила Емельяныч – был неизменным наперсником графа в безумных кутежах, и бабуля рассказывала, что когда он пьяным возвращался домой, он имел обыкновение бить посуду, а моя прабабушка, Инна Михайловна, скандалов ему не устраивала, просто не велела убирать. Наутро, проспавшись и выйдя в «залу», где лежали горы осколков кузнецовского фарфора, Сила Емельянович посылал в лавку за двумя такими же сервизами, как разбитый. Для дочерей ничего не жалели, но держали в строгости. Как-то моя бабушка решила погадать в Крещенье (совсем по классику:
Раз в крещенский вечерок
Девушки гадали.
За ворота башмачок,
Сняв с ноги, бросали...)
Сняла она с ноги лакированный башмачок из модного обувного магазина Завидонского и бросила на дорогу. Его поднял мужчина, бабушка спросила: «Как ваше имя?» Он ответил: «Иван» и стал уходить вместе с башмачком. Бабушка крикнула: «Башмачок-то отдайте!», но он так и ушел с ее обувкой.
Бабушка была в ужасе: как рассказать об этом строгой матери? Да она со свету сживет, тем более что бабуля моя была нелюбимой дочкой, и матушка за отчаянный характер всегда прочила ей геенну огненную. Что делать?! Пришлось пойти к господину Завидовскому, упасть в ножки и рассказать всю правду. «Выручайте, господин Завидонский! Как мне в одном башмачке показаться на глаза Инне Михайловне?» Фабрикант вошел в положение и выручил постоянную клиентку – подобрал ей лаковый сапожок. Мать так ничего и не узнала.