Шаги в коридоре, ничем не похожие на шум, производимый обыкновенными пассажирами, заставили Гурьева повернуть голову от окна. Звук шагов замер точно напротив двери в его купе. Ну же, подумал Гурьев. Дверь рывком распахнулась, и он увидел в проёме молодую женщину, и с нею — девочку лет шести. Впрочем, Гурьев мог и ошибиться — туда-сюда на полгода — относительно возраста ребёнка. Но вот что касается всего остального — тут ошибки быть не могло.
Он привычно подавил вздох. Вид и у женщины, и у девочки был далеко не презентабельный: аккуратные и чистые, но сильно поношенные вещи, стоптанные в прах туфельки. Контраст с его собственным нарядом просто разительный. На людей, путешествующих исключительно первым классом, компания явно не тянула. Тем более, что Гурьев, который не особенно жаловал попутчиков в принципе, распорядился выкупить купе целиком.
Женщина смотрела на Гурьева. В ёё взгляде не было ничего, кроме отчаяния. Я бы на её месте попробовал общий вагон или, в крайнем случае, смешанный, подумал Гурьев. Но мягкий?! Какой нетривиальный ход, однако.
Всё, абсолютно всё было написано у непрошеной попутчицы на лице. Он умел читать по лицам куда более сложные послания. Выучился. Что же мне с вами делать-то, снова вздохнул Гурьев. И как вам мимо кондуктора на перроне удалось проскочить, вот что интересно. Ладно. Действовать будем, как сказал бы товарищ секретарь ЦК Сан Саныч Городецкий, в соответствии с обстановкой. Он знал, что прокачал [1] всё абсолютно верно: вещей у женщины не было. Никаких. Ему потребовалось не больше секунды на раздумья.
Гурьев сделал вид, что несказанно рад своим гостям:
— Доброе утро. Вы не стойте в дверях-то, проходите. Скоро трогаемся.
— Да… Что? — проговорила женщина едва слышно. Было видно, что тон Гурьева сбил её с толку.
— Проходите, — повторил Гурьев. Он не просто лучился радушием и спокойствием. Он и был — само спокойствие, само радушие. — Проходите, проходите, смелей. Усаживайтесь, вот так, по ходу поезда, чтобы девочку не укачало. Вам ехать-то далеко?
В глазах у женщины снова загорелся лихорадочный огонёк. Дикой, невероятной надежды. Готовности на всё, абсолютно на всё, только… И, конечно же, страха. Того самого страха, который, кажется, уже навечно угнездился едва ли не в каждом из живущих — здесь и сейчас. Гурьев моргнул, пряча за этим рассеянным движением пристальную цепкость профессионального внимания, отточенного годами соответствующих тренировок, и улыбнулся — ободряюще, даже ласково. Сколько лет, подумал он, пора привыкнуть уже, а вот, поди ж ты — не могу. Не могу. Боже, какое милое лицо, что сделалось с ним, смотреть нельзя. И девчушка — просто кукла, глазёнышки, как два шоколадных уголька, — только бледненькая, не то, что витаминов — просто еды, и той, видно, не хватает.
Женщина, поколебавшись, переступила порог и опустилась на обитый красным плюшем диван напротив Гурьева, как-то не по-городскому ловко подсадив девочку и уместив её рядом с собой. И, затравленно оглянувшись на вход, снова посмотрела на Гурьева. Скользнув к двери, Гурьев закрыл её, повернул на один оборот защёлку шпингалета и вернулся на своё место, проделав все эти манипуляции с такой скоростью, что у гостьи наверняка зарябило в глазах.
Он снова улыбнулся — как можно беззаботнее, и одобрительно кивнул.
Женщина украдкой, — думая, вероятно, что делает это украдкой, — разглядывала Гурьева, пытаясь сообразить, что же за тип перед ней. Судя по всему, это ей никак не удавалось. Гурьев потрогал себя за скулу и сказал, как будто бы ни к кому не обращаясь:
— Ну, вот и славно. Устраивайтесь, обживайтесь. Кондуктор наш появится уже после того, как мы поедем, так что располагайтесь и чувствуйте себя, как дома. А я вас временно покину. Запритесь, хорошо? Я постучу.