– В отпуск приехал? – шепотом спрашиваю я Верочку.
Она отрицательно мотает головой.
– Ранен? В командировке?
– Землячки выперли из батареи. Насилу ноги унес, – тихо сообщает Верочка. – На какой-то станции отобрали оружие. Ужас!
– Вот видите, а вы говорите – фронт.
– Это вы говорите. А я ничего не говорю.
– Кто пришел? Monsieur Петров? – спрашивает Верочкина мама, не оборачиваясь.
– Так точно.
Я ловлю ее маленькую сухую ручку, от которой тоже пахнет валерьянкой.
В соседней комнате слышится неопределенная возня, и томный, умирающий голос Лильки произносит сквозь нос, заросший полипами:
– Волотя, тайте же мне воты.
Появляется Верочка уже без стакана, так сказать, с развязанными руками, и, делая мне красноречивые жесты за спиной матери, говорит:
– Ну что ж, пошли?
– Куда это? – спрашивает строго maman.
– Гулять.
– В такое время?
– А что? Время самое подходящее.
– Не дерзи.
– Я не дерзю. То есть не держу.
– Попридержи свой язычок. Ты уроки сделала?
– Госссподи!
– Что госссподи? Госссподи сделала или госссподи не сделала?
– Ну сделала и сделала.
– А по моим наблюдениям, ты ничего не делала.
Верочка вспыхивает и вихрем летит куда-то в глубину квартиры и возвращается через две секунды, размахивая голубым дневником, откуда вылетает розовая промокашка с наклеенной картинкой: корзинка фиалок и два голубка – и долго зигзагами планирует по комнате. Верочка швыряет тетрадь на выкройки и быстро переворачивает страницы.
– Госсподи, вот люди! Не верят! На, смотри: вторник, двадцать второе ноября. Русский язык – повторить. История – повторить. Алгебра – не было преподавателя. Ну, и рукоделие. Убедилась? – И Верочка шумно захлопывает дневник.
– Ну иди, – говорит maman со вздохом. – Но когда же вы вернетесь?
– Через полчаса, – говорю я с легким полупоклоном.
– Не расписывайтесь за неграмотных, – говорит Верочка, обдавая меня презрительным взглядом. – То есть за грамотных. Лично я буду гулять, сколько захочу. А вы как знаете.
Я опять щелкаю шпорами и делаю полупоклон в сторону.
– Не извольте беспокоиться: через полчаса ровно будем дома.
– Посмотрим! – коротко бросает Верочка.
– Идите, – говорит maman, – только надень, Верочка, теплое пальто.
– Не хочу, мне не холодно.
– Тогда не пойдешь.
– Пойду.
– Или наденешь теплое пальто, или будешь сидеть дома.
– Но пойми же, мамочка, что это насилие над личностью.
– Как знаешь. Но я тебя не пущу.
Пожалуй, в виде протеста, Верочка осталась бы дома, но в окно виден противоположный корпус, весь белый от лунного света с синими, почти что черными, косыми тенями многочисленных балконов.
Ах, как сейчас волшебно на дворе!
Верочка покорно вздыхает и с видом жертвы, обреченной на заклание, всовывает руки в рукава легкой, душистой шубки, которую я ей подаю, нарочно становясь на носки, чтобы она помучилась.
– Скажите, разве это жизнь, а не прозябание? – говорит Верочка, глядя мне в лицо снизу вверх, когда мы спускаемся по лестнице, таинственно озаренной лунным светом. Я иронически смотрю на ее волосы, поднятые на затылке «а-ля директуар», и на легкие колечки волос на шее.
– Наоборот. В шубке вы будете прозябать гораздо меньше.
– Плохо.
– Что плохо?
– Острите плохо. За такие остроты вешают.
– Повесьте.
– Не могу.
– Почему?
– Жалко.
– Ага!
– А вы этим пользуетесь. Нечестно. Почему вы со мной не хотите говорить серьезно? Не удостаиваете? А то никак не разберешь, когда вы шутите, а когда нет.
– Хорошо.
– Что хорошо?
– Хорошо: будем говорить серьезно. Вы можете ответить мне на один вопрос? Только вполне откровенно.
– Могу, – еле дыша, говорит она и останавливается, повернув ко мне свою прелестную головку, прикрытую невесомым легким оренбургским платком. – Спрашивайте.
– Скажите мне…
– Что?
– Сколько будет А плюс В в квадрате?
Она ошеломлена.
– Вы что…
– Не знаете?
– Конечно, знаю. Но не скажу принципиально.
– Ладно. Поверим на слово. А в котором году был Первый Вселенский собор?
– В триста двадцать пятом, – бойко отвечает Верочка.
– Ага!
– Что ага?
– Говорю ага, – ехидно замечаю я. – Значит, вы только по алгебре принципиально не отвечаете?
– Больше с вами не разговариваю.
Молча мы выходим на улицу. Наши резкие черные тени быстро скользят по белому асфальту тротуара, как будто хотят убежать из-под наших ног. Я слушаю бренчанье своих шпор, и мне кажется, что и у Верочки тоже маленькие звонкие шпоры, и у очень редких прохожих шпоры, и даже у лошадей шпоры. Хотя мы вышли погулять, но почему-то спешим, как на пожар.
– Мы, собственно, куда так неудержимо стремимся? – спрашиваю я, продолжая быть ироничным.
– Увидите.
Мы выходим на шоссе, которое в чистом лунном свете похоже на полосу холста, затем сворачиваем в переулок и через незнакомые чужие дачи, крадучись, приближаемся к обрыву. Луна очень высока, стоит над самой головой, а потому море внизу по-ночному слепое и темное, но зато ярко светится лилейно-белая пена прибоя, который мерно вспыхивает под берегом.
– Теперь? – спрашиваю я.
– Вниз, – отвечает она.
Я беру ее под руку, и мы согласными шагами сходим по крутому спуску к морю. Для того чтобы дойти до самой воды, мы пробираемся по каким-то незнакомым тропинкам, пересеченным тенями голых деревьев и кустов дикой сирени, и я чувствую себя в ярком лунном свете как на экране кинематографа.
– Верочка, – нежно говорю я, прижимая ее руку к своему сердцу.
– Ну?
– Скажите мне одну вещь, только откровенно.
Мы останавливаемся.
– Ну? – неслышно говорит она, и ее голова в прозрачном оренбургском платке склоняется ко мне на плечо. – Ну?
– Сколько будет А плюс В в квадрате?
Она смотрит на меня некоторое время с изумлением.
– Отстаньте вы, ради бога, от меня!
– Уже отстал.
– Ну милый, ну хороший, ну какой хотите, не надо говорить об алгебре.
– Скверно, Верочка, – говорю я назидательным тоном. – Ученье свет, а неученье тьма.
– Перестаньте!
– Вы же сами просили меня быть серьезным.
– Несносный! Серьезным, но не в смысле алгебры. Давайте говорить о чем-нибудь серьезном другом.
– Давайте.
– Говорите.
– Я вас люблю.
– Вы опять шутите?
– Хорошие шуточки, когда я из-за вас третью ночь не сплю.
– Нет, нет. Закройте ваш фонтан. Я уже ни одному вашему слову не верю. Сказал, что едет на фронт, и так обманул.
– Сдался вам этот фронт! – тоскливо говорю я.
– Нет, вы скажите, почему не поехали?
– Ну, не поехал и не поехал. Медицинская комиссия не пустила. Еще не все осколки достали. Один остался. Самый маленький, незаметный, ехидный. А вам бы, видно, хотелось, чтобы меня поскорее отправили. Я вас вижу!
– Ничего вы не видите. А про осколочек врете.
– Верно. Вру. Но не вполне. Входное отверстие еще не зажило. Кровоточит.
– Поэтому вы так прихрамываете?
– Да.
– А я думала, для красоты, как Байрон.
– Верочка, – проникновенно говорю я. – Посудите сами: ну мог ли я уехать, получив вашу записку? Как тут уедешь?
Она с благодарностью смотрит на меня, но все-таки неуверенно спрашивает:
– Все это так, но почему же у вас в таком случае глаза блестят?
– От луны.
Мы проходим мимо пустой рыбачьей хижины с несколькими камнями на плоской крыше. Возле нее в ярком, но неверном лунном свете блестят вытащенные на берег шаланды. Я сажусь боком на борт одной из них и начинаю закуривать. Ветер задувает огонек. Пока я вожусь со спичками, Верочка, чуть приподняв шубку, идет на цыпочках к самой воде и наклоняется над ней, – должно быть, хочет потрогать, узнать, теплая или нет. Возвратившись, она садится рядом со мной. Ноги ее не вполне достают до песка, и она от нечего делать начинает ими болтать совсем по-детски. Минут пять мы молча смотрим в море. Прямо перед нами, недалеко от берега, лежит в воде большой темный камень. Когда через него перекатывается волна, он начинает светиться мокрым лунным блеском; потом он темнеет, а когда набегает новая волна, опять загорается, как большой кусок фосфора, который то всплывает на поверхность, то опускается на дно.