Крепкая, фантастически бодрая и неунывающая женщина смотрела с черно-белых плакатов, расклеенных на деревьях на Мейн-стрит и в витрине магазина скобяных товаров, и Энн внимательно изучала ее лицо, отыскивая в широкой щедрой улыбке, тугих завитках волос и в морщинках у глаз следы, которые должен был оставить развод.
– Потом будет легче, – прибавил он.
– Правда?
– Да.
Она вежливо улыбнулась. Сейчас она чувствовала себя, словно турист в чужой стране, где все говорят на языке, который она не позаботилась выучить. Никто не предупреждал ее, что он ей пригодится.
– Вот увидишь, – пообещал он. – Все дело в мелочах. Ешь, когда хочешь. Расставляешь книги так, как нравится тебе. Даже само время течет иначе, когда тебе не надо рассчитывать его ради кого-то другого. Заново открываешь собственные пристрастия. Это и в самом деле замечательно. – В уголке рта у него выступил крошечный пузырек слюны, он аккуратно вытер его льняной салфеткой.
Подошедший официант убрал обеденные тарелки и через минуту вернулся с меню десерта.
– Почему ты захотел стать врачом? – спросила она, стремясь переменить тему. Когда-то в каком-то старом женском журнале она вычитала, что лучше всего задавать вопросы, проявлять интерес, выслушивать.
После ужина он отвез ее обратно к двухэтажному белому деревянному дому и прошел с ней по вымощенной тропинке до входной двери. Для октября вечер был холодным, клочья белого пара выходили изо рта. Она подумала о своих девочках, которые там, на горе Флетчера, зримо представила, как они сидят наверху, глядя вниз и поеживаясь.
– Спасибо. Ужин был чудесный.
– У меня есть два билета на симфонический концерт в Олбани на следующую пятницу. Ты бы хотела пойти?
– Ох, я не знаю. Как с детьми и вообще…
– Ты же только что говорила, что твой муж забирает их на выходные.
– Забирает, конечно. Но мне нужно посмотреть, когда у меня дежурство.
– Может, позвонишь мне в понедельник?
– Да. Хорошо.
Они колебались, поцеловаться на прощание или нет, и в конце концов просто пожали друг другу руки, и она проскользнула в дом.
Энн лежала на широкой кровати в темноте и не могла заснуть. Она передвинула подушки, обложилась ими, чтобы не чувствовать полного одиночества, переменила положение ног, попыталась думать о другом. Ничего не получалось. Она включила свет и, сняв трубку с телефона на тумбочке, медленно набрала номер.
Она всегда радовалась, что ей удалось внушить другим, будто она сначала бросила работу из-за Теда, а не возвращалась к ней раньше из-за девочек. Она даже приукрасила эту легенду несколькими колкостями, выражавшими обиду и негодование, и он не слишком возражал; это была одна из мелких уловок брака, с которым они оба могли смириться. Но на самом деле у нее просто получалось не слишком хорошо, и уйдя, она почувствовала тайное облегчение, потому что ей не хватало одного качества, возможно, самого важного, – способности забывать, умения соблюдать дистанцию. В первые годы она просыпалась почти каждую ночь, потому что мысли о пациентах, за которыми она ухаживала, не давали ей покоя, не могла уснуть от тревоги, терзалась, пережили ли они эту ночь, или, как иногда случалось, она придет и увидит пустую койку или, еще хуже, – совершенно незнакомое лицо. В особенно тяжелые ночи она тайком прокрадывалась вниз, пока Тед спал, и, подражая голосу родственницы – тетки, которая весь день проплакала в комнате для посетителей, сестры, которая требовала от дежурного врача сделать еще один обезболивающий укол, – звонила в госпиталь узнать о состоянии больного. Иногда она обнаруживала, что Тед стоит на пороге комнаты, сердито глядя на нее, и она обещала больше так не делать, но не могла сдержать слова.