Индейцы работали молчаливо и споро, я остановился посмотреть на их плавные, полные священным смыслом движения, которыми они смахивали песок и грязь с черепков. Тут-то все и началось. Вечером я записал события этого дня в дневник. Записал и эту фразу, и только три недели спустя, перечитав ее, понял, что кто-то другой, кто водил в тот вечер моей рукой, вложил в эти слова свой смысл. Правда, смешно мне не стало.
Итак, я смотрел, как Манито сдувает пылинки с черепка, и тут-то все и началось. Завопил, кажется, Пако. Он орал, как укушенный, и размахивал руками, призывая все племя. Поначалу я и решил, что его действительно укусил скорпион, и только потом сообразил, что для скорпионов и прочей подобной мерзости на дворе слишком холодно.
Впрочем, орал Пако по-испански, и это означало, что мне тоже стоит подойти и обратить внимание. Я протолкался сквозь галдящую толпу.
— Nos debemos irnos у dejarlo en paz. Debemos decirle al anciano. El sabra que hacer. Esto es malo, muy malo… — лепетал Пако. — Nos va a traer problemas para todos nosotros.
Ничего оригинального: все очень плохо, и у них возникли проблемы. У них всегда проблемы. Но на этот раз дело по-настоящему было дрянь. Это я понял, как только увидел Ее. Она таращилась провалами глазниц из трещины в ритуальном горшке. Она еще не совсем проснулась, просто спросонья пыталась понять, кому это понадобилось ее будить. Я бросился в палатку к Стервятнику.
— Доктор Рузвельт…
— Что такое? — поинтересовался Стервятник.
Мона когда-то назвала его так в порыве эмоций, и прозвище прилипло намертво.
— Мы нашли кое-что, — у меня перехватило дыхание, пришлось сделать паузу — мне кажется, вам стоит взглянуть.
Стервятник выпорхнул из палатки раньше, чем я успел закончить фразу. У деда нюх на подобные вещи. Он кинулся на урну с останками и разве что не облобызал ее. Он гладил ее, точно девушку. Он просто сиял ясным солнышком. Он тогда еще не знал, какие над нами сгущаются тучи.
— Это амару…
— Я знаю, — сказал я, потому что надо было что-то сказать.
Индейцы окружили нас и молча наблюдали за переговорами. Они не понимали английского, но четко улавливали тонкости ритуала. Я должен был что-то сказать Стервятнику, поэтому я и сказал:
— Я знаю.
— Это фантастика, — у Стервятника горели глаза. — И почти в полном порядке.
Все, сейчас начнется моя партия. И я получу в морду.
— Мы не можем ее отсюда забрать, — я сам поразился собственной наглости, что уж говорить о Рузвельте. Стервятник злобно уставился на меня. До Моны он носил прозвище Фельдфебель. С перепугу я перешел на фальцет. — Нельзя.
— Что значит «нельзя»?
— Тело женщины-шаманки священно для племени. Они не позволят нам потревожить ее останки.
Три. Два. Один. Пли. Рузвельт распрямился взведенной пружиной.
— Мы не тревожим ее, — отчеканил он по-немецки сурово, у меня сразу же появилось желание вытянуться во фрунт и взять под козырек. — Мы ее спасаем. Вы же знаете, какая здесь тяжелая ситуация. Я-то считал, что вы можете справиться с этими людьми.
— Доктор Рузвельт, — не сдавался я, — мне кажется, что это опасно. Мне кажется, это неправильно.
И услышал в ответ:
— Очистить и упаковать экспонат. Он отправляется с нами.
Индейцы молча смотрят на меня. Я смотрю на них и не знаю, что делать. Старый дурак так ничего и не понял. По-своему он, конечно, прав. Но он не сидел с нами вечерами у костра и не слышал разговоров. Правда, если бы он их услышал, то со вкусом прочел бы длинную и познавательную лекцию о примитивных верованиях. Я опять сглатываю сухой ком, царапнувший мне горло, и поднимаю голову. Ну конечно. На гребне холма уже стоит шаман и не отрываясь смотрит вниз, на раскопки.
Вечером мы опять сидим у костра. Из палатки Стервятника доносится классическая музыка, которой он пытается заглушить барабаны и трещотки. Шаман, разрисованный красно-белыми узорами, гнусавит свое, -не обращая внимания на цивилизацию.