Посмеялся еще над узбеком: что, олень сам пришел, шкуру снял, сам в куски порезался и котел прыгнул? Узбек божится по‑своему, глаза таращит. Ну, зашел Тимофеев к этим э‑э… врагам народа – бульон в котле булькает, мясом пахнет. Шкуру, конечно, припрятали, сволочи. Говорят – песца словили, вот, варим. Угощайтесь, гражданин начальник. И в добавок запах! Огурцами свежими! За полярным кругом свежие огурцы! В Архангельске, да что там, в Москве в феврале свежих огурцов не достать, только в Кремле, небось, кушают, а эти… Сейчас нальют своей настоечки на морошке, выпьют, оленинкой закусят, суп похлебают. Огурчики, то‑се.
Почувствовав, как злоба опять начинается ворочаться в груди, Тимофеев снова наполнил кружку. Завтра, прямо с утра, выгнать всех на улицу – пусть снег гребут. Мало ли, что метель, а порядок быть должен. Пусть попробуют отказаться, пусть только попробуют. Я вам припомню все ваши долги, господа интеллигенты, философы, лекари‑знахари! И кошмары мои ночные, и оружие не стреляющее, и оленину эту с огурчиками. Все припомню.
Тимофеев выпил, пожевал мясо, проглотил через силу. А как хорошо начиналось: начальник спецлагеря, выслуга, северные, усиленный взвод охраны под рукой. Не понял, что чертовщиной запахло, как только в Малых Кармакулах с «Рошаля» выгрузились: рассадили местные ненцы косорылые всех по нартам, поехали в лагерь. С нартами, на которых заключенные, собаки, как заведенные бегут, хвостами машут, а под охраной – то полозья у нарты лопнет, то постромки порвутся. Хорошо пурги не было. Тимофеева еще в Москве предупредили: потеряешь людей – носом к стенке и жди девять граммов в затылок. Прибыли на место. Всего‑то километров пятьдесят от Кармакул, правда, залив объезжать, но все равно – рядом, а показалось, будто на край света загнали. Только когда Тимофеев увидел знакомый силуэт вышки, колючую проволоку, вроде полегчало на душе. Зона, она зона и есть: что под Пензой, что за Полярным кругом. Выходит, зря полегчало: неделю пурга, ветер будку часового от ворот унес, слава богу, стрелка в ней не было. На улицу носа не высунешь, даже по нужде. Тимофееву плевать – в избе и спирт заготовлен, спасибо строителям, и уголь для печки и мясо моржовое. А как там зеки обходятся – это их дело. Оказалось, неплохо обходятся. И стрелки из взвода с ними уже спелись – вроде, в караул выходят, а сами к ним в барак, греться. Как‑то так получилось, что изба начальника лагеря на самом продуваемом место в лагере оказалась. Снегом в половину окна замело, дверь не откроешь. Через неделю Тимофеев кое‑как выбрался. Метель – метелью, а службу править надо. Десять шагов от своей избы отошел и глазам не поверил: только что ветер выл, снег колючий, как иголки, в лицо летел, а здесь… Тишь, да гладь. Звезды, как бриллианты по черному бархату и в полнеба занавес: синий, зеленый, да розовый. Шелестит, шепчет что‑то. Тимофеев огляделся. четыре лагерных барака, еще один для охраны, посмотрел назад, и аж замутило: снег бесится за спиной, смерчем ходит и сквозь него изба начальника, наполовину заметенная, как берлога в тайге, стоит. Чертовщина, одним словом. Первым делом двинул он в солдатский барак, разгон устроил, потом, уже немного успокоенный, закурил, огляделся. С кого начать? Ага, вот этот барак, вроде бы, женский. На трех баб – такой барак! Много чести, но ладно. Как себя вести будут. Две бабы – старые кошелки. Одна из бывших, то ли учительница, то ли еще кто, вторая – бабка откуда‑то из деревни, а вот третья, лет тридцати, в самом соку. Жидовка, или армянка какая. Волос черный, глазищи бездонные. Будет послушной – приблизим, пусть постель греет, решил Тимофеев и, по хозяйски толкнув дверь, зашел в женский барак.
До сих пор при воспоминании о последующих событиях его бросало в дрожь …
Барак бабы разгородили: в одной половине спят, а в другой – еду готовят, посиделки свои, бабские, устраивают, постирушки там всякие.