Итак, герой романа, двадцативосьмилетний датчанин Мальте Лауридс Бригге, последний представитель знатного некогда рода, оказывается в Париже в полном одиночестве и на грани нищеты. В том самом Париже, о котором Рильке писал в письме к Генриху Фогелеру: "Париж? Париж - это тяжело. Каторга". Реалистические картины жизни Парижа отверженных, словно сошедшие со страниц бодлеровских "Цветов зла", ночлежки, воняющие хлороформом больницы для бедных, грохот трамваев, нищие, просящие подаяние или за бесценок пытающиеся всучить прохожему какую-нибудь ерунду, - как далеко все это от той идиллической, приближающей к богу бедности, бедности Франциска Ассизского, о котором шла речь в "Часослове", предыдущей книге стихов Рильке. Теперь для поэта уже нет бедности "подлинной" и "неподлинной", идиллической и реальной - бедность едина, и это страшный мир унижения, убивающий душу человеческую.
И действительно, жизнь человека в большом капиталистическом городе уподобляется фабричной продукции, она теряет главное - свою индивидуальность и неповторимость, свою, если можно так выразиться, феноменальную основу. Люди живут и умирают в городе "фабричным способом", словно ощущая себя частью большой машины. Они не задумываются над личностным, индивидуальным содержанием собственной жизни, торопливо и привычно примеряя к себе готовые образцы. "Желание умереть своей собственной смертью встречается реже и реже. Еще немного, и она станет такой же редкостью, как своя собственная жизнь. Господи! Ведь как бывает. Ты приходишь, жизнь тебя поджидает, готовенькая, остается только в нее влезть".
Что противопоставить разъедающему действию машинной цивилизации на человеческую душу? В какой области духовной культуры возможно отыскать противоядие? Словно утопающий за соломинку, хватается Мальте то за одно, то за другое, мысль его доходит до важнейших первооснов человеческого бытия, и оказывается, что и они не бесспорны, что и здесь терзают человека проклятые сомнения. "Возможно ли, - спрашивает себя Мальте, - что, невзирая на прогресс и открытия, культуру, религию, философию, мы застряли на житейской поверхности?" И сам же себе отвечает: "Да, возможно". В течение долгих веков, полагает он, человечество оперировало исключительно поверхностными, несущественными знаниями, по-прежнему оставаясь загадкой для себя самого. Кто нашел в себе силы взглянуть в глаза этой горькой истине, тот немедленно должен начать что-то делать, дабы хоть как-то наверстать упущенное. Вот почему садится он писать свои записки.
Это, конечно, акт духовного подвижничества. Мальте Лауридс и сам сознает, сколь огромна и непосильна поставленная им перед собой задача. Его прежние произведения кажутся ему теперь бесполезными: плохой этюд о Карпаччо, драма "Супружество", где все конфликты, возникшие между двумя, искусственно объяснялись появлением третьего, слишком ранние и торопливые стихи, не основанные на истинно пережитом. Но как бы то ни было, ныне тяжкий его путь познания назначен привести к высшему творчеству, к обретению целостного мировоззрения, единственно способного пролить свет на изначальный смысл человеческой жизни. Впрочем, и смерти тоже. Мальте болен, и это не может не определять его мироощущения. О смерти он размышляет без мистического пиетета, для него это не внушающая трепет, непостижимая "вещь в себе", но логическое и необходимое завершение жизни. У каждого человека должна быть "своя смерть", из этой жизни вытекающая.
Бог, приблизиться и постигнуть которого так мечтал лирический герой "Часослова", отступает теперь на второй план. Все, что имеет хоть какое-то отношение к религии, для Мальте тоже поверхностный опыт человечества.