Из гущи деревьев, с жёлтых прогалин, донёсся задорный крик:
— Эй, дядя, садись! Са-а-ди-ись к нам!
Я поглядел вниз, на конец гайдропа. Сверился с компасом: курс 32, и ветер как будто много быстрее, чем по прогнозу. Мы шли со скоростью шестидесяти — семидесяти километров вместо предсказанных жрецами погоды двадцати.
Проплыли над Пушкином.
В стороне осталось Софрино.
В сумерках у станций смешно мельтешили озабоченные дачники.
Массивная фигура Канищева все так же молча торчала в своём углу у приборов. Время от времени он постукивал ногтем по стёклам, разгоняя сонливость стрелок.
Беспредельно далеко и вместе с тем как-то совсем тут, рядом, пылала вечерняя заря. Это были не лучи, а просто темно-розовое зарево, какого не увидишь с земли. Пыль и дым навсегда закрыли там от людей чистоту заката, и люди никогда не видят его в настоящей красе. Если бы они знали, как это здорово! И провожает солнце невероятная, просто неправдоподобная тишина. Такой тоже не бывает на земле.
Быстро тускнел запад. Из багрового он превратился в лиловый. Потом темно-серая мгла затянула все небо. И вот уже почти совершенно темно. Без помощи карманного фонаря невозможно разобраться в показаниях приборов. Мертвенно-белый луч на минуту выхватил из мрака коробки альтиметра и барографа. И снова все погрузилось в полную чернильного мрака ночь. Только призрачно фосфоресцирует своими чёрточками циферблат часов. Время от времени прошуршат в своей корзинке почтовые голуби, лениво переворкнувшись во сне.
— Закурим? — спросил Канищев.
Я вынул из сумки банку с монпансье. Это наши «папиросы». Чиркнуть на шаре спичкой — значит наверняка взлететь на воздух. Вероятность пожара — ровно сто процентов.
В десятке километров к норду остались огни Сергеева: небольшая группа мигающих жёлтых глазков, вкраплённых в чёрный бархат лесистых далей.
Курс все больше склонялся на ост. Вместо чёрного бархата лесов, под аэростат подбегала тускло-серая гладь огромного озера.
Справа совсем невдалеке бисерным венцом горел Переславль-Залесский.
Полет установился. Можно было закусить. Шли все с той же скоростью под курсом 33 —34 норд-норд-ост. Внизу — беспросветная тьма. Изредка промерцает одинокий глазок в какой-нибудь сонной деревушке, и снова чёрная пустота, нет, ничего.
Под резким глазом фонаря карта, лежащая у меня на коленях, казалась светло-зелёным ковром леса. Лес без конца. Чем дальше к северу, тем зеленее делается карта. Это, может быть, и красиво, но такая красота вовсе не кажется мне привлекательной.
Твёрдой чёрной стрелкой вонзалась в поле зелени моя курсовая черта, упиравшаяся прямо в Ростов-Ярославский, он же Великий.
Действительно, через несколько минут впереди на норд-осте ярким пятном вырисовались его редкие огни. Подошли к городу. В нем царила полная тишина.
— Город Ростов!.. Город Ростов!..
Но наш рупорный зов остался без ответа. Ростов спал. Только из самого центра, с пятна затенённых деревьями ярких фонарей, доносились звуки оркестра. По-видимому, бравурным мотивом запоздалые ростовчане-великие старались отогнать сон. Мирно плескалось о тёмную набережную озеро. На нем — никакого движения.
В воздухе становилось все свежей. Лёгкая пена белесоватой мути временами совсем скрывала поверхность земли. Было все труднее определять направление нашего движения. Небесный свод блистал мириадами ярких светил сквозь широкие просветы в облаках, беспорядочно нагромождённых над головой.
Эти окна, в которые, мигая, глядели звезды, делались все меньше. Скоро облака начали набегать на аэростат. Решительно ничего не стало видно, даже самая громада нашего шара скрылась из глаз.
И без того редкие огоньки деревень стали ещё реже. Вероятно, их слабый мерцающий свет не мог пробиться сквозь туманную завесу низких облаков.