Так что я сейчас иду не к Любо — его давно нет в живых, и не к его младшему сыну — его тоже нет в живых, а к старшему, живущему вместе с матерью, и, честно говоря, особенно не тороплюсь на эту встречу, так что если я еле-еле плетусь по бульвару Дондукова, то вовсе не из желания погреться на бледном весеннем солнышке — мне хочется по возможности оттянуть это неприятное свидание.
Именно неприятное. Как будто идешь к раковому больному и с ужасом думаешь, что тебе придется добрых полчаса сидеть в больничной палате, не зная, куда смотреть и о чем говорить, всячески стараясь не касаться той или иной темы и хранить бодрый вид. Конечно, ты бы навестил больного куда охотнее и даже с приподнятым настроением, если бы у тебя была уверенность, что своим посещением ты спасешь больного или хотя бы облегчишь его страдания. Но тебе отлично известно, что ни спасения, ни облегчения ты ему не принесешь и что твой визит всего лишь дань традиции, ритуал, одинаково тягостный для обеих сторон.
Еще при своем первом посещении Марии в один из приездов в Софию из дальних странствий я знал, что выполняю именно такой ритуал, одинаково тягостный для обеих сторон. Она никогда не проявляла ко мне ни тени дружелюбия, и не только в силу той странной ревности, которую проявляют иные жены к близким друзьям своих супругов. Для нее я был олицетворением той невидимой инстанции, которая отняла у нее мужа, оторвала его от семейного очага и превратила в нечто свое. И теперь, когда случилось непоправимое, было бы глупо надеяться, что в этом доме, где я и прежде не мог жаловаться на чрезмерное радушие, меня встретят с распростертыми объятиями.
Как я и предвидел, Мария встретила меня с ледяной холодностью, неохотно ввела в небольшую, скромную, но чисто прибранную прихожую, села у окна и с унылым видом положила руки на колени, тогда как я устроился в углу между радиоприемником и фикусом, выбрав, может быть совершенно несознательно, самое темное место в комнате.
Женщина сидела молча и ждала, пока я заговорю, отчего мне было очень не по себе, я чувствовал себя обвиняемым, так как, в сущности, говорить было не о чем, и то единственное, чем я мог поделиться, едва ли доставило бы удовольствие хозяйке, поскольку в доме повешенного о веревке не говорят.
Кое-как я все же вышел из положения. Спросил, как себя чувствует Боян и чем бы я мог им помочь.
— Ничем. Разве что вернешь мне мужа, — тотчас же сразила она меня.
— Я бы с радостью, будь это в моих силах...
— Да, это не в твоих силах. Ты и другие вроде тебя способны только убивать, а воскресить вы не в силах.
— Не мы убили Любо... — возразил я.
— Вы его убили! Вы!..
Я промолчал, потому что спорить при создавшемся положении не имело смысла.
— По-моему, ты должен сообщить мне хоть какие-то подробности, — сухо проговорила Мария, когда молчание слишком затянулось. — Эти ваши затасканные слова, вроде «при выполнении служебных обязанностей» и тому подобное, может быть, годятся для некролога, но для меня они ничего не значат.
— Я полагал, что тебе уже рассказали...
— Приходили, но я не пожелала их слушать. И вообще я без них обходилась и теперь обойдусь...
— Ладно, -- примирительно кивнул я. -- Если ты интересуешься...
— Я не интересуюсь. Нисколько не интересуюсь. Абсолютно не интересуюсь, понимаешь! После того что случилось, мне решительно все равно, как и почему это случилось! Но Любо оставил сына. Сын растет. И когда-нибудь ему захочется больше узнать о гибели отца. Я должна ему что-то ответить!
Я снова помолчал, чтобы дать ей успокоиться. Потом рассказал про смерть Любо. Очень коротко. Женщина слушала с полным равнодушием, продолжая глядеть в сторону, на противоположную стену, где висела старая фотография в дешевой рамке. Фотография не Любо, а молодой женщины в кружевной блузке; на круглом миловидном лице застыла невыразительная улыбка, словно по заказу фотографа.