Всю дорогу он вел непрекращающийся спор с кем-то невидимым: размахивал руками, широко и беззвучно разевал рот, неожиданно полный острых волчьих зубов, и протестующе мотал головой, причем с такой яростью, что стороннему наблюдателю могло показаться, что рано или поздно она слетит с костлявой шеи и лопнет переспелой дыней, ударившись о придорожный камень.
Кони, более похожие на собственные скелеты, уныло волокли дребезжащую телегу, доверху набитую кошмарным грузом, на который не позарился бы даже самый неразборчивый грабитель. Людские тела, сваленные беспорядочной кучей, – вот что вез в ночи черный странник.
Еще одна деталь, незаметная поначалу, усиливала ужас происходящего. Потертая конская упряжь и битые борта повозки были увешаны разнообразными колокольчиками: большими и маленькими; медными, серебряными и бронзовыми; простенькими и затейливо расписанными. Все они болтались и сталкивались, подпрыгивали на ухабах, но не издавали ни звука, как не слышно было ни топота копыт, ни голоса человека.
Он остановился на перекрестке четырех дорог, кутаясь в черный плащ, и лошади его послушно застыли на месте.
А место не принимало их, протестовало как могло, со всей яростью и бесстрашием дикой природы. Ветер усиливался, будто перед грозой, кренил могучие деревья и обрывал с них листву, тоскливо выл в кронах и закрутил на дороге маленькие смерчики из пыли. Луна, бледнея, скрылась за тучами и только изредка мелькала в рваных просветах. Зловещие иссиня-черные тени беспорядочно метались по земле, и, наверное, поэтому казалось, что тела в телеге еще шевелятся и с мольбой тянут к кому-то руки. Натужно скрипели старые стволы; и вскрикивали вдалеке ночные птицы – конечно же, птицы, кому еще кричать в этой непроглядной тьме?
Но двум крестьянам, которые прятались в густых зарослях дрока, в десятке шагов от западной дороги, ведущей в столицу, неотвязно чудились жалобные человеческие стоны. Они слышали мужские, детские, женские и старческие голоса, несшиеся из набитой доверху повозки. Голоса молили о помощи и пощаде, и это было так невыносимо, что младший зажмурился и изо всех сил закрыл уши ладонями. Но это нисколько не помогло. Стоны и шепот звучали у него в голове, и от них не было избавления. Юноша напрягся, задрожал и вскочил бы на ноги, кинулся бы наутек, прочь от этого ужаса, тем самым обрекая себя на верную гибель, если бы второй крестьянин не придавил его за плечи к земле.
– Лежи, – яростно прошипел в самое ухо. – Лежи, дурак. Не дергайся.
Его шепот невозможно было услышать за десять шагов, да еще сквозь свист и завывания ветра, усиливавшегося с каждой минутой, однако хозяин телеги насторожился. Он весь вытянулся, как охотничий пес, сделавший стойку на добычу, и затрепетал, будто голодный хищник в предвкушении свежей крови. Голова, увенчанная нелепой шляпой, медленно поворачивалась из стороны в сторону, и несмотря на то, что прятавшиеся не могли видеть его лицо, они были уверены: белые глаза напряженно всматриваются в темноту, и достаточно единственного мелкого движения, чтобы выдать себя. И хотя они обливались ледяным потом от ужаса и нижняя челюсть у молодого прыгала так, что пришлось упереться ею в свежую кротовину, набивая рот прелой землей и травой, а старший вцепился зубами в ребро ладони, – но оба не могли и не хотели отвести взгляд от черной фигуры. Смотрели как завороженные, как на самое прекрасное зрелище в своей жизни, и их все сильнее, все неодолимее тянуло туда, к нему, на перекресток.
Даже долгие годы спустя, вспоминая об этой ночи, они вздрагивали и затравленно оглядывались, будто бы безмолвный преследователь вновь стоял у них над душой. Они рассказывали, что черный липкий страх, похожий на холодную болотную жижу, понемногу поглощал все их существо и воля их ослабела настолько, что вскоре они сами бы вышли из своего укрытия и покорились бы неизбежному.