Другие вон корчатся в красновато-коричневой жиже, бывшей, вообще-то, еще пару дней тому назад вспаханным и засеянным полем, извиваются, словно черви, с ужасом и недоверием глядят на свои обрубки, зажимают руками вспоротые животы, воют, закрывая ладонями лица, а между пальцев их медленно стекает густая, темная жидкость – вовсе не красная… Этим еще повезло, потому что большинство уже молчит: затихшие, сломанные, раздавленные, пронзенные насквозь, перерубленные пополам, обезглавленные. И ввинчивается в бедную голову многоголосый вой плакальщиц – это женщины города добрались до поля боя искать и находить своих мертвых, увечных, а иногда и обезумевших.
Он дрожал всем телом и спотыкался. Его вдруг начало безудержно рвать, но желудок был пуст, и только ядовито-кислая желтая жидкость лилась в грязь, в месиво и на чье-то синеватое лицо с распахнутыми глазами, которые не отводили упрямого взгляда от взгляда Всевышнего, – и что тот мог ответить обманутому и покинутому ребенку своему?
А еще выживший плакал, понимая, что жизнь больше никогда не станет прежней, что, подарив грядущие годы, кто-то их же и отнял – это было несправедливо и жестоко. Ему дали его будущее как пощечину, и вернуть ее было некому, что делало все происходящее особенно гадким. И воин выл, хромая в грязи к самому краю поля, к недавно протоптанной войсками прямой дороге в город, пока не заметил их.
Они стояли чуть в стороне, растянувшись цепью, и крытые, пестро раскрашенные повозки нахально напоминали о том, что где-то есть другая – мирная – жизнь. С праздниками, весельем, шумной и галдящей толпой, музыкантами, жонглерами, паяцами.
Только вот их одежда разительно отличалась, противоречила даже первому впечатлению.
Высокие, плечистые, стройные, затянутые в черное неясного, но явно незнакомого покроя. Нездешние. Смуглые, неуловимо похожие лица были безмятежно спокойны, их не волновали крики раненых, не коробил вид мертвых и искалеченных, и не смущало присутствие живых. Они вообще были не отсюда, а как бы со стороны. Как за стеной из тонкого стекла, где их не могли настичь сострадание и милосердие. Но – и это стало самым страшным – они, и именно они были самым уместным в здешнем малом аду, естественным, как неотъемлемая часть пейзажа. И именно эта их естественность ужаснула выжившего.
Головы стоящих на краю поля синхронно поворачивались то в одну, то в другую сторону, словно черные паяцы впитывали происходящее, желая запомнить мельчайшие детали и унести их с собой навсегда.
И уже совсем далеко от воина, у одной из повозок, облокотясь на нее точеной рукой, стояла женщина. Лицо ее в стремительно надвигающихся сумерках показалось ему молодым и ослепительно красивым.
Она улыбнулась и призывно помахала ему…
Часть 1
ОДИН ДЛИННЫЙ ДЕНЬ
Несмазанная телега скрипела так, что в ночной тишине ее было слышно издалека. Впрочем, издалека ее скрип более напоминал крики страждущих в Подземном мире.
Высокий и тощий как жердь человек в широкополой черной шляпе с драным пером неопределенного цвета и неизвестного происхождения шагал впереди костлявых одров и что-то исступленно бормотал себе под нос. Луна, блеклая, стылая, больше всего похожая на лежалую голову овечьего сыра в синеватых пятнах плесени, казалось, не желала глядеть на него и все натягивала на себя, как рваный плащ, какое-то мутное облако. А ветер упорно относил его в сторону, и тогда бледно-желтый луч выхватывал из темноты узкое коричневое лицо с втянутыми, изъеденными щеками, крючковатый нос и мрачные провалы, в которых дико блестели белые глаза.
Походка его тоже представлялась странной – как если бы к телу вместо ног прикрепили две оглобли. Они не сгибались в коленях, и путник шагал вихляющей и подпрыгивающей походкой деревянной марионетки, которую невпопад дергает за веревочки неумелый кукловод. Но непослушные конечности мало волновали путешественника.