Почему лучше? Что в этом такого плохого? Когда же я стану достаточно взрослой, чтобы мне все рассказали? Папа сказал, что для мамы разговоры об этом со всеми подробностями слишком тяжелы, они только вызовут плохие воспоминания и станут причиной ее слез.
– Ты же не хочешь, чтобы она плакала, правда? – спрашивал он меня, и я отрицательно качала головой и больше не задавала вопросов.
Но невозможно забыть прошлое, которое все еще остается в тени и между фразами в разговорах; прошлое, которое неожиданно может промелькнуть во взглядах, полных печали и страха; прошлое, которое зовет меня со старых картин или с могильных плит Рэндольфа и тети Клэр Сю на старом кладбище. Иногда это вызывало во мне ощущение раздвоенности: сейчас существует только половина меня, а вторая – появится когда-нибудь из этих мрачных теней и объявит себя настоящей Кристиной Лонгчэмп. И это ощущение усиливалось из-за скудных знаний о моем настоящем отце. Я знала его имя: Михаэль Саттон. А в школьных справочниках говорилось, что когда-то он был популярной оперной звездой и выступал в театрах Лондона и на Бродвее. Но его карьера закончилась крахом, и о нем ничего не было известно. Мама не говорила о нем. Она не рассказывала о том, как они полюбили друг друга, и родилась я, или почему я никогда его не видела. Когда бы я ее ни спрашивала, она говорила:
– Когда-нибудь я расскажу тебе все, Кристи, когда ты станешь достаточно взрослой, чтобы понять.
О, я терпеть не могла, когда мне говорили это. Когда же, наконец, я стану достаточно взрослой, чтобы понять, почему люди влюбляются и расстаются, почему они ненавидят и делают друг другу больно, почему кто-то становится такой, как бабушка Лаура Сю, которая когда-то была молодой и красивой, а теперь стала скрюченной, хромой и сморщенной? Я рано поняла, что причина не в моем возрасте, а просто маме было больно говорить об этом. Мне было жаль ее, но чувство жалости росло и к себе самой. Я имела право знать… знать, кто я есть.
Глядя в окно, я поежилась и застегнула пижаму на верхнюю пуговицу. Это июньское утро было таким же серым и зябким, как мои мысли. Даже воробьи, которые обычно скачут по телефонным проводам, казались мне подозрительно притихшими, как будто знали, что сегодня мое шестнадцатилетие, и ждали, как я отреагирую на пасмурное небо. Они нервно хлопали крылышками, но оставались сидеть, уставившись на меня.
Я нахмурилась и, ссутулившись, сложила руки под грудью. Меня не покидало ощущение печали и грусти. Папа называл меня барометром.
– Достаточно одного взгляда на твое лицо, – говорил он, – и я могу сказать, какая сегодня будет погода.
Он был прав. Я была как оконное стекло, через которое было легко видеть, что внутри. Погода всегда отражалась на моем настроении. Когда шел долгий и нудный дождь, я даже не смотрела в окно. Я притворялась, что на улице ясно, и не обращала внимания на стук капель по крыше. Но когда солнечный свет струился сквозь кружевные занавески окна и ласкал мое лицо, глаза тут же открывались, и я вскакивала с кровати, как будто сон был темницей, а дневной свет стал ключом, открывшим эту тяжелую железную дверь в нее.
Мистер Виттлеман, мой учитель музыки, говорил обо мне то же самое. Он специально подбирал тяжелые вещи Брамса или Бетховена, чтобы играть в пасмурные дни, и что-нибудь светлое и милое у Чайковского или Листа для солнечных дней. Он говорил, что мои пальцы весят более десяти фунтов каждый в дождливую погоду.
– Тебе следовало бы родиться цветком, – говорил он, и его густые, темные брови изгибались внутрь, они были похожи на мохнатых гусениц, – судя по тому, как ты цветешь и хмуришься из-за погоды.
Я знала, что он дразнит меня, даже если он не улыбался. Мистер Виттлеман был строгий, но терпеливый человек, который обучал еще несколько молодых людей в Катлерз Коув. Он намекнул мне, что я самая перспективная ученица. Он пообещал сказать маме, что мне необходимо пройти прослушивание в Джулиарде в Нью-Йорке.
Услышав, как мой младший брат Джефферсон вышел из своей комнаты и направился по коридору к моей, я отвернулась от окна. Я смотрела, ожидая, что ручка двери моей комнаты вот-вот медленно начнет поворачиваться. Он обожал проскальзывать в мою комнату, когда я еще спала, и затем с визгом прыгал на мою кровать, не обращая внимания на мои Крики и вопли. Я сказала маме, что мультипликатор, который создал бедового Дэниса, наверняка был знаком с Джефферсоном.
В это утро он должен был удивиться тому, что я уже проснулась. Я увидела, как ручка повернулась, дверь начала потихоньку открываться, и на цыпочках вошел Джефферсон. В ту же секунду, когда его нога ступила за порог моей комнаты, я резко распахнула дверь.
– Джефферсон! – закричала я, а он со смехом и визгом бросился на мою кровать, зарываясь в мое стеганое одеяло. Он тоже все еще был в пижаме. Я с силой шлепнула его. – Я уже говорила тебе, чтобы ты прекратил этим заниматься. Тебе придется научиться стучать, прежде чем войти.
Он высунул голову из-под одеяла. Мы с Джефферсоном были такие разные. Он никогда не унывал и не расстраивался из-за погоды, если она не мешала его планам. Он одинаково играл как под теплым легким дождиком, так и в солнечную погоду. Он жил в своем мире фантазий, мире, где ничего не может случиться. Миссис Бостон приходилось звать его по четыре-пять раз, чтобы оторвать его от игры, при этом он обычно сердито хмурился и щурил свои темно-синие глаза. У него был папин темперамент, глаза и фигура, но рот и нос у него были мамины. Его волосы были темно-каштановыми в течение почти всего года, но летом, может, из-за того, что почти все свое время он проводил на солнце, они выгорали до соломенного цвета.
– Сегодня твой день рождения, – объявил он, не обращая внимания на мое возмущение. – Я собираюсь шестнадцать раз дернуть тебя за уши и потом еще раз на счастье.
– Нет. Кто тебе сказал об этом?
– Реймонд Сандерс.
– Ну, передай ему, чтобы он сам себя дергал за уши шестнадцать раз. Слезай с моей кровати и отправляйся в свою комнату, мне нужно переодеться, – приказала я.
Он сел, укрыв одеялом коленки, тараща на меня свои темные любопытные глаза.
– Как ты думаешь, какие подарки ты получишь? Ты получишь кучу подарков, потому что приедет очень много гостей, – добавил он, разводя руками в стороны.
– Джефферсон, неприлично думать о подарках. Хорошо уже то, что все эти люди приедут, несмотря на то, что некоторые живут очень далеко. А теперь убирайся отсюда, пока я не позвала папу, – я указала на дверь.
– Ты получишь много игрушек? – с надеждой спросил он, глядя на меня глазами, полными ожидания.
– Я даже и не думаю об этом. Мне исполняется шестнадцать, Джефферсон, а не шесть.
Он усмехнулся. Джефферсон терпеть не мог, когда ему дарили на день рождения одежду вместо игрушек. Он торопливо открывал коробку и, видя только одежду, с надеждой хватался за следующую.
– Почему шестнадцатилетие – это так важно? – спросил он.
Я отбросила назад волосы так, что они рассыпались по моим плечам, и села на кровать.
– Потому что, когда девочке исполняется шестнадцать, к ней начинают относиться по-другому, – объяснила я.
– Как?
Джефферсон всегда был просто напичкан вопросами. Он сводил с ума всех своими "почему?", "как?" и "что?"
– К тебе начинают относиться как ко взрослому, а не как к ребенку или такому малышу, как ты.
– Я не малыш, – запротестовал он. – Мне девять лет.
– Но ведешь ты себя как маленький, когда каждое утро подкрадываешься ко мне и визжишь. А теперь иди и переоденься к завтраку, – сказала я, вставая. Мне нужно принять душ и выбрать, что одеть.
– Когда приезжает тетя Триша? – спросил он, вместо того, чтобы уйти. Он обычно задавал тысячи вопросов.
– Сразу после полудня.
– А Гэйвин?
– В три или четыре часа. Все? Джефферсон? Могу я теперь одеться?
– Одевайся, – он пожал плечами.
– Я не переодеваюсь в присутствии мальчиков. Он скривил рот, как будто пережевывал свои мысли.
– Почему? – наконец спросил он.
– Джефферсон! Ты уже достаточно умный, чтобы не задавать такие вопросы.
– Я переодеваюсь в присутствии мама и миссис Бостон, – сказал он.
– Это потому, что ты все еще ребенок. А теперь убирайся! – потребовала я, снова указывая на дверь.
Медленно он начал сползать с кровати, но остановился, обдумывая мои слова.
– Ричард и Мелани одеваются и раздеваются друг перед другом, – проговорил он. – А им уже по двенадцать лет.
– Как ты об этом узнал? – спросила я.
То, что происходит у дяди Филипа и тети Бет всегда меня занимало. Они все еще жили в старой части отеля. Дядя Филип и тетя Бет теперь спали там, где когда-то спали бабушка Лаура и Рэндольф. У близнецов теперь были собственные комнаты, но вплоть до этого года они спали в одной комнате. Я не особенно часто поднималась туда, но когда бывала там, то обычно останавливалась у закрытой двери комнаты, которую когда-то занимала бабушка Катлер.
– Я их видел, – сказал Джефферсон.
– Ты видел, как Мелани переодевалась?
– Ага. Я был в комнате Ричарда, а она зашла, чтобы взять пару его голубых носков, – объяснил он.
– У них общие носки? – недоверчиво спросила я.
– Ага, – кивнул Джефферсон. – И на ней было одето только белье и больше ничего, – сказал он, показывая на свою грудь.
У меня рот открылся от неожиданности. У Мелани начинала развиваться грудь.
– Кошмар, – сказала я. Джефферсон пожал плечами.
– Мы собирались играть в бадминтон.
– Это не оправдание. Девочка в этом возрасте не должна расхаживать полуголой перед своим братом и кузеном.
Джефферсон еще раз пожал плечами и задал новый вопрос: