Нет, слезы не навернулись на глаза молодого халифа. Отец, к счастью, был жив и здоров. Но эта забота, выраженная пусть и суховато, тронула сердце Салеха, и он принялся изучать письмо отца так, как совсем недавно изучал карты и планы военных действий.
Юному халифу сразу стало ясно, что прочитать все одним духом и запомнить он не сможет, да, пожалуй, и не должен. Что к письму этому следует обращаться неоднократно до тех пор, пока мудрость девятнадцати халифов не станет его, Салеха, мудростью.
"Мой юный друг, мой сын и наследник! Первый совет, какой я хочу тебе дать, поставит тебя в тупик. Не удивляйся глупости своего отца и не торопись назвать его выжившим их ума болтуном.
В тот день, когда ты взойдешь на трон, халиф Салех, я буду рядом. Но сказать тебе этого не смогу. А потому призываю тебя, юный правитель, после воцарения приблизить к себе друзей своей юности и им передать должности, которые сейчас занимают люди, прошедшие через эти двадцать лет власти вместе со мной. О, пусть они опытны и разумны. Но они привыкли к почестям, пусть не всегда заслуженным, к привилегиям, которые достались им не за их светлый разум и усердное служение, а лишь как атрибут власти. Они устали радеть о благе страны и теперь радеют лишь о благе собственного тугого кошеля. А потому тебе следует заменить их всех – и первого советника, и казначея, и визиря, и главнокомандующего, и… Всех, до последнего писца последнего из письмоводителей последнего из советников.
Ты также должен понимать, друг мой, что те, кто придет вместе с тобой к власти, будут всецело преданы тебе – ибо всем они будут обязаны двадцатому халифу Салеху. Разумно надеяться, что юноши эти не возмечтают воткнуть тебе нож в спину или подсыпать яду в шербет – ибо тогда они потеряют свои должности и все причитающиеся с ними почести столь же быстро, как и обрели их.
Разумно было бы и предположить, мальчик мой, что те, кого ты сместишь, могут воспылать гневом на несправедливость судьбы. И ты должен быть к этому готов. Ибо чем дольше ты будешь медлить с этим болезненным, но необходимым деянием, тем более сильный гнев вызовет оно у каждого, кто в единый миг лишится всех постов и почестей.
Провожай их с поклонами, но смести всех, решительно и неуклонно…"
– Ох, отец, как же это будет непросто, – прошептал халиф Салех. – Да и не смогу я, пожалуй, сразу изгнать и казначея, и первого советника, и всех смотрителей и попечителей… Ибо, к сожалению, не так многочисленны ряды моих друзей, как было бы необходимо для этого сурового деяния.
Увы, это было истинно. Ибо близкие его друзья, на которых всегда можно положиться, и впрямь были немногочисленны. Для столь всеобъемлющей замены даже одного дивана полагалось бы, чтобы друзья исчислялись десятками. А такого не может быть ни у одного живого человека, и уж тем более у наследника правителя.
– И потому, отец, мне придется менять каждого из советников лишь после того, как найду я на его место человека доверенного, молодого и достойного. А это, увы, потребует весьма и весьма немалого времени. Увы, куда большего, чем ты пишешь в этом письме…
Стражники, стоявшие за дверями покоев, конечно, слышали все – от первого до последнего слова молодого халифа. Должно быть, любой из советников дивана отвалил бы им немало золота, если бы знал, что их уютные должности им более не принадлежат. Что очень и очень скоро они услышат велеречивые слова церемониймейстера, которые будут провожать их на заслуженный отдых, отлучая тем самым от насиженных и таких хлебных мест.
Но, увы, ничего этого не знали ни казначей, ни старый визирь, ни первый советник дивана, ни смотритель закромов прекрасной страны Аль-Миради. И потому спали спокойно.
Халиф же вовсе не спал. Вновь и вновь перебирая воспоминания и придирчиво анализируя их, он решал, кто из его друзей сможет быть лучшим на том или ином посту.
И наконец к утру решение было принято. Фархад, сильный и мужественный, должен был сменить главнокомандующего. И это должно было стать единственным безболезненным шагом – ибо командующий был уже столь немолод, что давно мечтал об отставке, не стараясь удержаться на своем посту ни одной лишней минуты.
Джалал-ад-Дин, упорный и въедливый, должен был сменить на посту смотрителя всех школ страны. Ибо за учеными, как был свято убежден Салех, будущее государства. И потому неразумно, да и невыгодно, учить детей спустя рукава.
Шимасу же, отличному игроку в шахматы, самому изворотливому и разумному, халиф Салех отвел пост визиря. О да, иногда хитрость, умение интриговать и просчитывать ходы визирю нужны куда больше, чем знание сотен и тысяч законов, уложений и правил.
– А всеми остальными, отец, – проговорил Салех, вставая, – я займусь чуть позже…
Макама третья
Он стоял посреди комнаты и решал, кем же станет сегодня – пустым вертопрахом, отправившимся на прогулку в поисках новых приключений, или пиратом, ступившим на берег в поисках большой, но чистой любви до самого утра… Быть может, стоило бы одеться солдатом?.. И просто нести стражу у какой-нибудь харчевни, чтобы в нужный момент наказать воришку… Или, быть может, спасти из злых рук юную прелестницу, которая по недоразумению выйдет на улицу в поздний час без сопровождения…
О, он был воистину многолик. И пусть это была всего лишь игра, в которую он играл с самим собой, пусть о ней не знал никто, даже его самые близкие друзья… Правильнее будет сказать, что игра эта была именно тем и хороша, что о ней никто не знал.
Каждый свободный вечер он посвящал своей игре и своим прогулкам. Сейчас он был уже куда более умелым, чем даже самый умелый лицедей. Ибо он играл не так, чтобы поверила глупая легковерная публика, а так, чтобы он сам верил в каждый свой поступок и в каждое свое слово.
Его лицедейство воистину было лишь игрой – он не играл в разбойника, мечтающего опустошить сундуки богатого купца, он не играл в убийцу, получающего щедрое вознаграждение за то, что лишил жизни какого-то беднягу. О нет, ибо тогда, на войне, он видел вполне достаточно самых настоящих ран и смертей, чтобы навсегда воспылать отвращением даже к игре в убийство.
Более всего ему – вечернему – подошло бы имя справедливого разбойника, или, если угодно, Справедливого Мстителя. О, это была для него самая уютная и приятная маска. И, к превеликому его сожалению, почти каждый его выход в город под чужой личиной заканчивался потасовкой.
– Увы, – пробормотал он, натягивая черный, расшитый черным же бисером кафтан. – Род человеческий несовершенен… Но удивительнее всего то, что человеку удается это несовершенство скрывать днем. А вот вечером, должно быть, у него уже нет сил на то, чтобы быть добрым и справедливым… И пред светом вечернего фонаря или горящего костра предстает воистину отвратительная личина лжеца, подлеца или мздоимца. Или так действует на них красавица луна…
Не договорив, он надел перевязь со шпагой, превращаясь во франка-гуляку, решившего в этот вечер не сидеть в духоте постоялого двора, а пошататься по улицам прекрасной столицы великолепной и спокойной страны Аль-Миради.
Ибо не побродить по ярко освещенным улицам столицы было просто необыкновенной глупостью. Сотни и тысячи фонарей и фонариков окрашивали бархатный вечер во все оттенки синего, над головами сияла луна, полная и необыкновенно близкая. Распахнутые двери харчевен и постоялых дворов звали присоединиться к пиршеству или попировать самому. Речушка, протекающая через весь город и взятая в каменные берега, отражала это буйство света, но отвращала от сидения в четырех стенах, пусть даже самой уютной из харчевен. Ибо странно было бы прельститься запахом пылающих дров и подгорающего бараньего бока, когда благоухают магнолии и сотни цветов дарят любому прохожему головокружительные ароматы.
Ноги сами вынесли его на главную площадь – тихую в этот поздний час. Темен был дворец – ни одно окно не горело в церемониальных покоях, глядящих на площадь. Он знал, что вся жизнь переместилась во внутренние комнаты, куда вхожи лишь немногие посвященные и посетить которые может лишь человек, которому халиф и его стража доверяют всецело.
Он пожал плечами и неторопливо двинулся через площадь в сторону базара, не умолкающего ни в сумерках, ни даже ночью. Непонятно почему, но сейчас он вдруг пожелал найти новую перевязь к своей шпаге – с вышивкой побогаче и с каменьями повычурнее. Такое бывало и раньше, когда его личина становилась частью самой его натуры – у него появлялись желания, ему самому свойственные мало, но тому, в кого он обращался, свойственные всецело.
Но сегодня поиски были тщетны – все, что он видел, вызывало у него лишь брезгливое отвращение. Он даже позволил себе презрительные слова:
– Варварская страна… Варварские вкусы… Никакой утонченности…
И сам этим словам усмехнулся. О, сейчас он был франком куда более, чем могли себе позволить быть настоящие франки, уважающие, или делающие вид, что уважают, законы и вкусы той страны, которая дала им приют.
Он хотел было поразмышлять об этом, но его думы прервали звуки, менее всего свойственные и кожевенным рядам, и степенному базару вообще – неподалеку коротко вскрикнула женщина и раздались более чем торопливые шаги…
– Ох, друг мой, – прошептал он. – И вновь кому-то в этот час может понадобиться твоя помощь…
И это было прекрасно – ибо он был молод и силен как бык… И потому готов был вытащить из беды не одну девушку, а целую сотню… Кровь заиграла в его жилах, и он поспешил на звук.
Буквально через миг он увидел серый в сумерках чаршаф девушки, убегающей от двух дюжих иноземцев, не имеющих понятия о шариате и об уважении. Их грубые голоса звучали в тишине переулка более чем отчетливо, выдавая и без того вполне понятные грязные намерения.