Помимо всех прочих достоинств моя жена также обладала очень красивым и хорошо поставленным голосом. Она умела петь с изящным выражением и многими вечерами, когда Гуидо и я сидели в саду и курили после того, как маленькая Стела легла спать, Нина услаждала наш слух соловьиным пением, исполняя песню за песней о людях, исполненных дикой красоты. К этому пению Гуидо часто присоединял свой глубокий баритон, сочетавшийся с ее нежным и чистым сопрано также прекрасно, как шум фонтана с трелью певчей птицы. Я и сейчас слышу эти два голоса, их совместное звучание до сих пор стоит насмешливо в моих ушах; тяжелые духи флердоранжа, смешанного с миртом, плавают в эфире вокруг меня; горит желтая полная луна в синем небе, и снова я вижу две головы, наклонившиеся друг к другу, одну светлую, а другую темную – моя жена и мой друг – те двое, чьи жизни я ценил в миллион раз дороже, чем собственную. Ах! То были счастливые дни, ведь самообман всегда таков. Мы никогда не бываем в достаточной мере благодарны тем искренним людям, которые сумеют пробудить нас от сладкой мечты, однако именно таковые и являются нашими истинными друзьями. Если бы мы только это понимали.
Август всегда был самым кошмарным летним месяцем в Неаполе. Холера распространялась с ужасной быстротой, и люди, казалось, буквально обезумели от ужаса. Некоторые из них, охваченные духом дикого отчаяния, погружались в оргии разврата и несдержанности, опрометчиво игнорируя все вероятные последствия. Одна из таких безумных пирушек имела место в известном кафе. Восемь молодых людей, сопровождаемых восемью девушками замечательной красоты, приехали и заказали отдельную комнату, где им подали роскошный ужин. В конце трапезы один из присутствовавших поднял бокал и произнес тост: "Слава холере!" Он был встречен бурными криками аплодисментов, и все выпили за это с безумным смехом. Той самой ночью все гуляки умерли в ужасных муках, их тела привычно втиснули в наспех сколоченные гробы и похоронили один поверх другого в яме, торопливо вырытой для этой цели. Подобные мрачные истории достигали нашего слуха каждый день, но они нас не слишком печалили. Стела являла собой живое очарование, действовавшее подобно щиту против мора. Ее невинная игривость и детский лепет отвлекали и занимали нас, окружая атмосферой, исцелявшей физически и морально.
Однажды утром – то было одно из самых жарких утр того палящего месяца – я проснулся раньше, чем обычно. Надежда снискать хоть немного прохлады в воздухе заставила меня подняться и прогуляться по саду. Жена крепко спала на моей стороне постели. Я тихо оделся, чтобы не потревожить ее. Когда я собирался покинуть комнату, неясный порыв заставил меня возвратиться, чтобы взглянуть на нее еще раз. Насколько прекрасной она была! Она улыбалась во сне! Мое сердце забилось быстрее, когда я пристально посмотрел на нее, она принадлежала мне уже целых три года! Мне и только мне! Страстное восхищение и любовь к ней увеличивались во мне пропорционально уходящему времени. Я поднял один из рассыпавшихся золотых локонов, лежавший как яркий солнечный луч на подушке, и нежно поцеловал. Затем, не зная еще своей дальнейшей судьбы, я вышел наружу.
Слабый бриз приветствовал меня, когда я медленно прогуливался по садовым дорожкам. Дыхание ветра было недостаточно сильно для того, чтобы заставить листья трепетать, и все же в нем ощущался солоноватый привкус, который несколько освежал после тропически знойной ночи. Я в то время увлекся исследованиями Платона, так что по пути ум мой был занят высокими проблемами и глубокомысленными вопросами, которыми задавался этот великий учитель. Увлеченный потоком своих мыслей я зашел дальше, чем предполагал изначально, и оказался в конце концов на обходном пути, которым уже давно не пользовались в нашем домашнем хозяйстве. Это была вьющаяся дорожка, ведущая вниз в направлении гавани. Место было тенистым и прохладным, и я шел по дороге почти бессознательно, пока мельком не увидел мачты и белые паруса, просвечивающие через листву разросшихся деревьев. Я уже собирался вернуться той же дорогой, когда вдруг услышал внезапный звук. Это был низкий стон, выдававший сильную боль, а точнее придушенный крик, который, казалось, издавало какое-то животное, испытывающее страшные муки. Я повернулся на тот звук и увидел лежащего лицом вниз на траве мальчика, маленького продавца фруктов лет одиннадцати или двенадцати. Его корзина стояла рядом с заманчивой грудой персиков, винограда, гранатов и дынь – очень вкусной, но опасной во времена холеры едой. Я тронул парня за плечо.
"Что с тобой?" – спросил я его. Он конвульсивно скрутился и повернул ко мне лицо: красивое, хотя и мертвенно бледное со следами боли.
"Чума, синьор! – выдавил он. – Чума! Держитесь подальше от меня, ради Бога! Я умираю!"
Я колебался. За себя я не боялся. Но вот за жену и ребенка, – ради их безопасности необходимо было быть осмотрительным. И все же я не мог вот так оставить этого бедного мальчугана. И я решил отправиться в гавань на поиски врача. С такими мыслями я заговорил с ним ободряющим тоном.
"Мужайся, мой мальчик, – сказал я, – не теряй веры! Не всякая болезнь обязательно чума. Отдохни здесь, пока я приведу доктора".
Парень посмотрел на меня с удивлением жалобным взглядом и попытался улыбнуться. Он указал на горло и приложил усилие, чтобы говорить, но безуспешно. Затем он осел на траву и вновь скорчился от боли, как преследуемое смертельно раненное животное. Я оставил его и поскорее пошел вперед. Достигнув гавани, где стояла сильная удушливая жара, я увидел несколько испуганно выглядевших мужчин, стоящих бесцельно, которым я и поведал о мальчишке, призывая на помощь. Но все они отступили от меня, и ни один не согласился пойти даже за все золото, которое я предлагал. Проклиная их трусость, я поспешно продолжил поиски врача в одиночку и наконец его отыскал. То был болезненного вида француз, который выслушал с очевидным нежеланием описание того состояния, в котором я оставил маленького продавца фруктов, и в конце решительно покачал головой и отказался даже сдвинуться с места.
"Парень уже мертвец, – констатировал он с краткой холодностью. – Лучше зайдите в дом милосердия, и братья перенесут его тело".
"Что? – воскликнул я. – Вы даже не попытаетесь спасти его?"
Француз поклонился с насмешливой учтивостью.
"Простите меня, монсиньор! Мое собственное здоровье будет подвержено серьезной опасности, если я прикоснусь к умершему от холеры. Позвольте мне на этом откланяться, монсиньор!"
И он исчез, захлопнув дверь у меня перед носом. Я был крайне раздражен, и хотя высокая температура и зловонные миазмы городской улицы, раскаленной солнцем, заставляли меня чувствовать слабость и болезненность, я позабыл обо всех опасностях и продолжал стоять в зачумленном городе, задаваясь вопросом, что же я должен сделать, чтобы снискать помощь. Вдруг глубокий добрый голос прозвучал рядом с моим ухом.
"Вам нужна помощь, сын мой?"
Я поднял глаза. Высокий монах, чей капюшон частично скрывал его бледные, но решительные черты, стоял на моей стороне улицы. Это был один из тех героев, которые из любви к Христу откликнулись на зов помощи в то ужасное время и встречали мор бесстрашно там, где пустые безбожные хвастуны убегали подальше, словно напуганные зайцы, от одного только запаха опасности. Я приветствовал его с почтением и рассказал о своей проблеме.
"Я отправлюсь немедленно, – сказал он с оттенком сожаления в голосе, – но предполагаю худшее. У меня есть с собой лекарства, возможно, еще не поздно".
"Я пойду с вами, – сказал я нетерпеливо. – Непозволительно даже собаке дать умереть вот так, без всякой помощи. Тем меньше этого заслуживает бедный парень, который кажется совсем одиноким".
Монах внимательно посмотрел на меня, когда мы шагали вместе.
"Вы не живете в Неаполе?" – он спросил.
Я назвал свое имя, за которым закрепилась добрая слава, и описал расположение моей виллы.
"На вершине нашей горы мы пользуемся прекрасным здоровьем, – добавил я. – Не могу понять той паники, что преобладает в городе. Чума распространяется трусостью".
"Естественно! – ответил он спокойно. – Но что поделаешь? Люди здесь любят удовольствия. Их сердца прилеплены исключительно к этой жизни. Когда смерть, свойственная всем, проникает в их среду обитания, то они становятся похожими на младенцев, напуганных темной тенью. Религия сама по себе, – здесь он вздохнул глубоко, – не имеет никакой власти над ними".
"Но вы, отец мой", – начал я и резко остановился, ощутив острую пульсирующую боль в своих висках.
"Я, – отвечал он серьезно, – слуга Христа. Чума не пугает меня. Недостойный вроде меня готов – нет, жаждет! – по призванию своего Владыки подвергнуться угрозам всех смертей".
Он говорил твердо, но при этом без высокомерия. Я смотрел на него с неким восхищением и собирался уже ответить, когда неожиданное головокружение нашло на меня, и я ухватился за его руку, чтобы удержаться от падения. Улица раскачивалась под ногами, как корабль на волнах, и небеса закружились в вихрях голубого пламени. Странное наваждение медленно проходило, и я услышал голос монаха как будто издалека, который спрашивал меня с тревогой, что случилось. Я выдавил улыбку.
"Это тепловой удар, я думаю, – сказал я слабым голосом, словно дряхлый старик. – Я ослаб, и голова закружилась. Вы бы лучше оставили меня здесь и сходили проведать мальчика. О, Боже мой!"