Федор Ефимович Боков, окончив в 1937 году военно-политическую академию имени В. И. Ленина, был назначен ее начальником. В сорок первом Сталин сделал его военным комиссаром Генерального штаба. Генерал-лейтенант Боков, человек без военных знаний и талантов, иногда оставался в Генштабе старшим начальником и докладывал Верховному главнокомандующему оперативные разработки.
После войны Сталин любил говорить:
– А помните, когда Генеральный штаб представлял комиссар штаба Боков?..
Вспоминая Бокова, Сталин весело смеялся. Между тем сам вождь считал Генштаб "канцелярией" и не уважал талантливых штабистов, которые держали в руках все нити управления вооруженными силами. За первые шестнадцать месяцев войны сменились три начальника Генерального штаба – Жуков, Шапошников, Василевский. Еще чаще менялись начальники важнейшего, оперативного управления, которые, конечно, не успевали освоиться в новой роли. Дольше всех продержался генерал Сергей Матвеевич Штеменко, который вполне устраивал Верховного.
А среди офицеров Генерального штаба и так была распространена нервозность. В провалах на фронте винили предателей и паникеров. Одного из операторов Генштаба приехавший с фронта военачальник обвинил в преувеличении мощи противника.
Оставшиеся в Москве генштабисты, вспоминал генерал Сергей Штеменко, работали круглосуточно. На ночь располагались в вагонах метро на станции "Кировская", но, сидя, спать было плохо, и туда подогнали железнодорожные вагоны. Тогда уже разместились с некоторым комфортом. В ночь на 29 октября фугасная бомба разорвалась во дворе Генштаба. Погибли три шофера, несколько человек были ранены. Генштаб остался без кухни. После этого уже полностью обосновались в метро.
Ситуация под Москвой была неясна, поэтому утром операторы Генштаба садились в машины, ехали в штаб Западного фронта в Перхушково, затем объезжали штабы армий и таким образом собирали информацию. Оставшийся за начальника Генштаба Василевский понравился Сталину, и 28 октября он произвел Александра Михайловича в генерал-лейтенанты…
"Когда началась война, – вспоминала студентка тех лет, – я сдавала экзамены на четвертый курс Института философии, литературы и истории. Нам разрешили сдать экзамены без пятого курса. Нам казалось, что нормальная жизнь никогда не вернется. Наши мальчики все пошли добровольцами. Мы (компания девочек) получили бланки, где должны были расписаться профессора в приеме госэкзаменов.
Приехали мы к Дмитрию Николаевичу Ушакову. Он сидел в кресле у стола, заваленного бумагами, был бледен, небрит. Комната заставлена чемоданами. Мы, перебивая друг друга, объяснили суть дела. Ушаков рассеянно нас выслушал и сказал:
– Какие могут быть экзамены? Давайте бумажку, я подпишу.
Эту бумагу – документ о сдаче госэкзаменов – я возила в сумочке, когда ехала в Сибирь. В конце ноября, когда моя одиссея подходила к концу, я купила на новосибирском вокзале полкило соленых грибов, черных, скользких шляпок. За неимением другой тары, грибы я завернула в этот документ, благо бумага была большая, глянцевая, плотная. А потом ее, размокшую, выбросила. Впоследствии это обошлось мне в три года учебы в заочном пединституте. Без этого у меня считалось неоконченное высшее образование. Это снижало зарплату, а впоследствии снизило бы и пенсию…
В институте нам всем предложили ехать в министерство просвещения распределяться на работу. Я получила направление в Хабаровский край. Мой папа, который очень боялся, что немцы возьмут Москву и старался спасти хотя бы меня (сам он был начальником госпиталя), достал мне место в эшелон, который уходил на восток.
Ночь на семнадцатое октября. Бомбили каждый день. Три часа мы с отцом сидели прямо на пощади Курского вокзала и ждали посадки в эшелон. Над нами скрещивались лучи прожекторов и трассирующие зеленые и красные пулеметные очереди. Где-то очень высоко загорелся немецкий бомбардировщик, потом второй, третий. Они упали далеко, не видно было. Я очень боялась. Потом пошла к эшелону, попрощалась, и папа ушел.
Поезд составлен из дачных вагонов, их тащит паровоз. Нас в вагоне более шестидесяти человек. Места сидячие. Здесь я жила около полутора месяцев. Когда выпал снег, мы купили железную печурку (буржуйку), около нее грелись. Топили углем, который воровали с платформ по ночам, пролезая на редких остановках под вагонами. В день нам должны были выдавать четыреста грамм хлеба, но это бывало редко. Чаще выдавали по четыре больших "армейских" сухаря. Кроме этого, у меня не было никакой еды. Не было и чайника. Кипяток мне давали из жалости, но редко. Я очень голодала. Однажды в привокзальном буфете нам без карточек дали по миске щей с куском свинины. В результате я заболела колитом, три дня лежала в бреду и не умерла, думаю, только по молодости лет. В эшелоне мы не мылись (не было воды), покрылись вшами. Спала я сидя, ноги у меня распухли так, что по окончании эпопеи валенки можно было снять только разрезав ножом…"
Другие ехали с большим комфортом. Советское общество было сословным и кастовым. Все зависело от занимаемой должности и принадлежности к той или иной группе. Скажем, Сталин высоко ценил идеологическую роль писателей и оделял их различными привилегиями. Впрочем, во время поспешной эвакуации из Москвы в октябре сорок первого в черный список попал и генеральный секретарь Союза советских писателей Александр Фадеев. Его обвинили в том, что он фактически бежал из столицы и бросил товарищей-писателей на произвол судьбы.
Вторым человеком в аппарате Союза писателей, ведавшим всеми организационными делами, был в ту пору Валерий Яковлевич Кирпотин, литературный критик, работавший в тридцатые годы в ЦК партии. Всю жизнь он вел дневник, опубликованный после его смерти.
"Писатели нашли свое место на войне, – отмечал Валерий Кирпотин. – Но есть случаи иного порядка. Леонид Максимович Леонов желает добыть себе разрешение, официально оформленное, для отъезда. Мещанская суть его выразилась особенно в претензии, чтобы правительство взяло тридцать (и его, конечно, в том числе) писателей с семьями и поместило бы на время войны в санаторий. Хочется, чтобы пылинка не коснулась благообразного и добротного быта, хотя бы весь мир был в огне…
Видимо, действует он на переделкинцев. Погодин требовал отъезда в Ташкент, говорил, что иначе сопьется. Но очухался и засел писать пьесу. Хочет уехать Федин, но с соблюдением приличий. Трогателен Пастернак, который вовсе не трусит. Стоял на крыше, "ловил" немецкие "зажигалки". Находит прелесть в московской жизни без семьи, с опасностью, не теряет внутренней свободы…"
Все вели себя по-разному.
"Вернулись Фадеев и Шолохов, – пометил в дневнике Аркадий Первенцев. – Они были всего три дня на фронте. Сейчас Шолохов в "Национале". Так, конечно, можно воевать. Интересно, какие выводы он сделал из своей поездки по фронту?"
Писатели ждали эвакуации. Очевидцы писали о заискивающих голосах и бледных, потных лицах тех, кто добывал документы на выезд. По плану эвакуации посылали в Казань. Самые практичные просили Ташкент – там теплее и сытнее. Наиболее важные, номенклатурные писатели получали уверения в том, что они значатся в особом списке – их "вывезут в любую минуту и не допустят остаться на съедение врагу".
Выезд из Москвы контролировался партийным аппаратом.
Первый секретарь Сокольнического райкома партии Екатерина Ивановна Леонтьева жаловалась руководителям города:
– Повальное шествие в райком партии – командировки туда, командировки сюда. Везде визы стоят то начальника главка, то председателя какого-нибудь союза, объединения – "разрешаю", "разрешаю".
– А командировки куда? – поинтересовался Щербаков.
– Спрашиваем, куда командировки. Говорят в Свердловск. А где семья? В Свердловске. Или командировка в Молотов (ныне Пермь. – Л.М.) Спрашиваем – где семья? В Молотове. Недавно была командировка в Тамбов. Я спрашиваю – где ваша семья? В Тамбове. Были случаи со стороны начальников главков. Я имею в виду Главмуку. Они эвакуировали семьи, а теперь некоторые семьи возвращают, и тут у них находятся опять мотивы, аргументация – как бы семью вернуть. Или отправляют начальника отдела технического контроля макаронной фабрики в Иркутск. Я говорю: неужели нельзя найти другого человека? Отвечают: он незаменим. А как же фабрика? На этой фабрике настроение нездоровое, а главк и наркомат политически к этому делу не подходят.
– Это дезертиры и их покровители, – грозно констатировал Щербаков.
– У нас есть директор таро-ремонтного завода, – продолжала секретарь райкома. – Нам пришлось его вытащить на бюро и сделать показательное совещание. Два дня для него чурки готовили на газогенераторной машине, и в воскресенье он делает до трехсот километров к своей семье. И здесь тоже пишет начальник – "разрешаю"!
Екатерину Леонтьеву взяли на партийную работу перед войной, первым секретарем райкома она стала в апреле сорок первого, а до этого работала заместителем декана исторического факультета Московского института истории, философии и литературы.
Валерий Кирпотин, конечно же, описал и 16 октября:
"Фадеев сидел дома напряженный, как струна, ждал, когда за ним приедут. Сам позвонить Щербакову не решался. Мне он сказал по телефону:
– Позвони Щербакову, назовись моим именем, и он возьмет трубку.
Я позвонил секретарю ЦК!
Мне сказали:
– Его нет.
Я сказал Фадееву:
– Щербакова нет.
Он воскликнул:
– Значит, он уехал!
Из этих слов я понял: он узнал, что хотел узнать.
– Не ехать – это измена, – добавил Фадеев. – Восстанови вагоны, которые были выделены писателям для эвакуации.