Несмотря на общепризнанную важность Сибири для России, ее политический и культурный статус в государстве никогда не был однозначным, а география четко зафиксированной. Географически Сибирь начинается за Уралом, и это, пожалуй, единственная константа в исторической географии региона. Его южные и восточные границы исторически неопределенны. Так, в XIX веке "Сибирь" могла включать в себя Степной край, но уже в первой половине XX века формируются представления об отечественном Дальнем Востоке. Приморский край, Чукотка, Амурская область часто не включались в Сибирский регион, да и сегодня жители Дальнего Востока не считают себя сибиряками. Географическая размытость Сибири становится еще более очевидной – и любопытной – если мы обратим внимание на череду образов Сибири, представляющих ее, с одной стороны, неотъемлемой частью России, а с другой – поселенческой колонией. Популярные тексты и фильмы, особенно в советское время, создавали образ Сибири как важного элемента самоидентификации советского русского национализма (например, в известном романе В. Шишкова "Угрюм-река", в литературе "деревенской прозы" или в советских телевизионных блокбастерах вроде "Вечного зова"). Это объединение мифологемы покорения региона и одновременного представления его "исконной" основой русского национального мифа было почти тотальным. Характерно, что в русской культуре практически не имелось образов "благородного дикаря" (непременного спутника колонизаторского мифа) – сибирского инородца. Только в начале XX века В.К. Арсеньев написал полудокументальную повесть "Дерсу Узала", которой Акира Куросава обеспечил всемирную известность. В советское время собирательный образ "коренного жителя Сибири" был представлен в массовой культуре только шлягерами Кола Вельды – нивха, исполнявшего свои песни исключительно в европейской традиции. И сегодня россияне знают удивительно мало о народах Сибири – в отличие от населения США, Австралии или Новой Зеландии, где знания о коренных народах этих стран стали частью национального самосознания и массового образования.
В то же время в 1990-е годы на волне центробежных тенденций в Российской Федерации проснулся интерес к сибирскому областничеству – любопытной попытке части сибирской интеллигенции помыслить Сибирь как типичную переселенческую колонию. Г.Н. Потанин, Н.М. Ядринцев, С.С. Шашков и другие убежденные областники считали, что, поскольку Сибирь завоевана силой оружия и заселена колонистами, то будущее ее должно быть подобно будущему других переселенческих колоний, таких как Австралия, Новая Зеландия, и, в особенности, Соединенные Штаты Америки. Исходя из опыта Австралии, областники резко критиковали политику ссылки в Сибирь уголовных преступников, считая, что ссылка ложится тяжелым бременем на местное население как экономически, так и в смысле "развращения нравов". Основываясь на работах Эдварда Гиббона Уэйкфилда, сыгравшего ключевую роль в колонизации Южной Австралии и Новой Зеландии и в основании будущего Канадского доминиона, областники верили, что правильная колонизационная политика в Российской Сибири может не только превратить ее в цветущую страну, но и поможет избежать люмпенизации крестьянства в самой России. Хотя областническое движение и являлось самым ярким примером политики сравнения, игравшей большую роль в модерный период российской истории, подобные примеры можно найти и в риторике администраторов, и в научных работах.
Эра деколонизации западных заморских империй, начавшаяся после Второй мировой войны, сопровождалась интенсивной критикой научного знания, произведенного в империи и служившего ей. Так называемые постколониальные исследования, широко заимствуя из арсенала литературоведения, деконструировали нарративы цивилизационного превосходства европейцев над покоренными народами колоний. Зачастую, постколониальные исследования исходили из того, что центры политической власти и культурные и научные центры заморских колоний совпадали – их было легко локализовать в столицах метрополий и в правящих классах империи. Однако Сибирь не соответствует этой схеме. Разумеется, она была объектом интенсивного научного изучения, более того, именно в результате исследований Сибири в XVIII веке возникает немецкий вариант этнографии как науки о человеческом разнообразии. Но вопрос о совпадении источников власти и знания в этом случае остается открытым. Не только немецкие исследователи не склонны были полностью идентифицироваться с центром империи, полагая самих русских не вполне цивилизованным народом (хотя и движущимся в верном направлении). Уже приведенный пример сибирских областников, в основном детей офицеров, чиновников и купцов, свидетельствует о дистанции между обладанием политической властью и производством знания в истории Сибири. Вспомним также и о том, что в раннесоветской этнографии доминировала знаменитая "этнотройка": В. Тан-Богораз, В. Йохельсон и Л. Штернберг, получившая свое этнографическое образование в сибирской ссылке. Именно в Сибиряковской экспедиции, организованной в 1892 году по инициативе областника Г.Н. Потанина, эти ведущие этнографы – а тогда государственные преступники – начали свою научную карьеру.
Разумеется, советский период принес новые измерения в сибирский исторический опыт. В Сибири появились автономные республики и округа, в которых, по крайней мере теоретически, власть принадлежала представителям титульных национальностей. Советская индустриализация привела к появлению промышленных регионов, подобных Магнитогорску, а коллективизация уничтожила вполне успешное сельское хозяйство Западной Сибири. И хотя Сибирь вовсе не была исключительным местом для создания концентрационных лагерей сталинского режима, в народном воображении именно с Сибирью ассоциируются сталинские репрессии.
Что же может дать изучение сибирской истории для понимания истории империи? Где место Сибири в новой имперской истории? Статьи, помещенные в настоящем сборнике, намечают возможные ответы на эти вопросы. Так, Андрей Зуев в своей статье убедительно показывает несостоятельность советской мифологемы о "добровольном вхождении" сибирских народов в состав России. Покойный Анатолий Ремнев, ведущий историк Сибири имперского периода, рассматривает дискуссии о колонизации Сибири в контексте развития национального мифа. Елена Безвиконная в своей статье демонстрирует не только пористость, но и физическое отсутствие границ в Сибири XIX века. В статье, посвященной дискуссиям об открытии сибирского университета, Анатолий Ремнев обсуждает те политические силы, которые формировали дискурсы об этой имперской окраине, а Сергей Скобелев анализирует демографию сибирских народов как политический инструмент современных агентов власти. Статья Юлии Ульянниковой не только обращается к малоизвестному эпизоду в истории российского Дальнего Востока – эвакуации населения Сахалина после Русско-японской войны, но и демонстрирует сложность имперского контекста, в котором сосуществуют и соперничают параллельные принципы классификации разных групп населения. Перекликаясь с работой Зуева, Павел Варнавский исследует процесс создания образа общего советского прошлого (механизмы вспоминания и забывания) на материалах Бурятии. В статье Татьяны Скрынниковой рассматривается проблема восприятия России в самоидентификации бурят и подчеркивается приоритетность династической лояльности императору в XIX веке над конфессиональными и этническими факторами. В своем исследовании практик солдатских матерей в Барнауле Сергей Ушакин демонстрирует, как в постсоветской России производятся новые идентичности и создается новое публичное пространство посредством материализации памяти, то есть перевода личной человеческой утраты в ритуалы воспоминания.
Таким образом, история Сибири в гетерогенном обществе (империи, СССР или РФ) – это история завоевания и насилия, конструирования общей исторической памяти и политики сравнения, зазоров между центрами власти и центрами производства знания. Это сложная история, в которой люди не идентифицируются лишь с одной группой, но выбирают и конструируют свою групповую принадлежность в сложном контексте сложного общества.
Сергей Глебов
Завоевание, колонизация, территория
Андрей Зуев
"Конквистадоры империи": русские землепроходцы на северо-востоке Сибири
В последнее десятилетие XX века в отечественной историографии явно обозначился пересмотр господствовавшей прежде концепции преимущественно мирного и чуть ли не добровольного присоединения нерусских народов и территорий к России, в оценках расширения Московского царства и Российской империи зазвучали ранее табуизированные советской идеологией (частью которой был миф об извечной дружбе народов СССР) термины "завоевание", "колониальная политика", "экспансия". Переоценка затронула и "сибирское взятие". В сибиреведческой литературе 1990-х годов уже признается сложность и противоречивый характер присоединения Сибири в целом и ее отдельных регионов. Отмечается, что нельзя преуменьшать масштабы конфликтов, которые имели место на этапе "вхождения" Сибири в состав России, а также степень сопротивления русским отдельных групп местного населения. Указывается, что взаимоотношения русских и аборигенов были крайне напряженными, имелось много моментов, приводящих к конфронтации и вооруженным столкновениям.