Хрустов опустил ноги.
– Вникни, Хрустов! Я чувствую охоту, понимаешь, большую охоту. А ты третий раз спрашиваешь, сколько ей лет!
– Жрать охота, – проигнорировал Хрустов раздражение начальника. – И голос у нее пискливый, и мордочка какая-то… целлулоидная! Кстати, о подруге. Вот она хороша. Низкий тембр, надменный профиль, – он развернул веером фотографии на столе и щелчком выдвинул темный прямоугольник с четко вырисованным на фоне освещенного окна строгим профилем молодой женщины.
– Целлулоид? Ты китайский фарфор видел когда-нибудь?! – Корневич усмехнулся снисходительно, не глядя на фотографию. – Это ты на нее вблизи не смотрел, а я смотрел!
Хрустов заявил, что в жизни не интересовался посудой, и, конечно, не смог припомнить нежную матовость тонкого полупрозрачного древнего фарфора, сочетания белизны, всасывающей в себя свет, и синего с перламутром, он также не знал, что если сунуть в такую вазу палец, то он будет светиться сквозь тонкие стенки, проступая горячим пятном разбавленной в молоке крови, – он только смотрел, приоткрыв рот, на вдохновенно размахивающего руками Корневича, а когда тот стал просто заглатывать воздух, не находя больше слов, обозвал его извращенцем.
Корневич резко замолчал, поморгал белесыми ресницами и кивнул:
– Да. Я люблю, когда девочки еще нежные.
– Какая она девочка, ей двадцать пять, и она валютная проститутка?!
– Скучно мне с вами, офицер Хрустов.
– Виноват.
В наступившем молчании стал слышен спокойный ход настенных часов, перезвон трамвая за окном. На полу стоят несколько пустых бутылок из-под вина и валяются вчерашние газеты. Хрустов прищуривается, напрягая воспаленные от недосыпания глаза, пока число и год – 1984-й – не проступают четко, потом трет веки пальцами. Он знает, что холодильник пустой, если не считать бутылки с молоком неизвестного происхождения, потому что она уже была там неделю назад, когда он, установив «жучки» в соседней квартире, вошел в эту – «для служебного пользования» и привычно оглядел новую мебель, грязные стекла окон без занавесок и пыльный паркет. Хрустову тридцать шесть лет, но он этого еще не понял ни телом – крупным, сильным и не причиняющим ему никаких беспокойств, ни умом – жизнь все еще нравилась. Как-то увидел себя в зеркале, когда ему было двадцать три, посмотрел случайно, потому что был на первом задании, и дернулся всем телом на собственное отражение. Несколько секунд неузнавания, а потом странное удовольствие и гордость от того, что увидел, хотя паренек в зеркале с напряженным лицом и пистолетом в руке выглядел в богато украшенном ресторанном зеркале как-то обреченно. И потом, когда Хрустов представлял, как он может выглядеть со стороны, или думал о себе в третьем лице, он был всегда тем, двадцатитрехлетним из зеркала.
Корневич моложе Хрустова, но, как он всегда подчеркивает при знакомствах, чуть тряхнув головой, «стар с детства». Корневич не борется с полнотой и с выпадением волос, из спиртного предпочитает красное крепленое, к работе относится с исступленным азартом, тщеславен, но напарник отличный, несмотря на выстраданный чин. Иногда Хрустов думал, что от Корневича давно бы постарались избавиться из-за излишней интеллигентности, если бы не присущая ему тончайшая интуиция. В самом ординарном и бессмысленном происшествии он мог учуять невероятную интригу и всегда угадывал.
В коридоре пикает невидимое радио и встряхивает тишину гимн. Шесть утра. Корневич достает из кармана пиджака начатую пачку печенья. Они молча жуют и смотрят в окно. За окном лето. У окна стоит большой круглый стол с аппаратурой. Хрустова гипнотизирует крутящаяся бабина с лентой, глаза закрываются сами.