Каждый поэт получает свою аттестацию. Вручение тому или иному поэту особого атрибута нуждается в разгадке, к которой настойчиво призывает сам автор: "Догадайтесь почему!". Но всяк уже отличен гербовым, эмблематическим клеймом имени. Между именем и предметом возникает парабола. Догадаться - означает заполнить арку этого воздушного моста смысла. "Жирный карандаш" Фета - подсказка. В каком-то смысле каждый получает не только то, что вмещает семантическое лоно его имени, но и то, чем он пишет и творит. Фет верховодит одышливым и жирным карандашом. Боратынский - посохом небесного странника. Веневитинов, как дитя, потянувшееся за цветком и погибшее, пишет розой как собственным телом; А. Дельвиг скажет о нем: "Юноша милый! на миг ты в наши игры / вмешался! / Розе подобный красой, как Филомела, / ты пел". Лермонтов, суровый учитель, владеет линейкой-каноном, воздушным отвесом между горней высотой и могилой. Хомякову, как крестоносцу пародии, вручен гвоздь от охранительных врат славянофильства. Не отмыкание, а заколачивание, не стигмат, а прибитая борода. Перстень не вручается никому, ибо кольцо - не ключ, а сам образ входа, дырка от бублика.
Ушедший из туч Тютчев получает в дар странную стрекозу. Этот неожиданный дар объясним, если обратиться к стихотворению, написанному два года спустя и посвященному А. Белому:
Как стрекозы садятся, не чуя воды, в камыши,
Налетели на мертвого жирные карандаши.(III, 83)
И еще из "10 января 1934 года":
Весь день твержу: печаль моя жирна…
О Боже, как жирны и синеглазы
Стрекозы смерти, как лазурь черна.(III, 83)
Мандельштам в юности откликался на энтомологический пассаж Белого из "Зимы" (1907):
Пусть за стеню, в дымке блеклой,
Сухой, сухой, сухой мороз, -
Слетит веселый рой на стекла
Алмазных, блещущих стрекоз.(сб. "Урна")
Из мандельштамовского "Камня":
Медлительнее снежный улей,
Прозрачнее окна хрусталь,
И бирюзовая вуаль
Небрежно брошена на стуле.
Ткань, опьяненная собой,
Изнеженная лаской света,
Она испытывает лето,
Как бы не тронута зимой;
И если в ледяных алмазах
Струится вечности мороз,
Здесь - трепетание стрекоз
Быстроживущих, синеглазых.(1910; I, 49–50)
Но эти милые создания никак не походят на своих устрашающих сестер из (условного) цикла на смерть Андрея Белого. Между тем несомненно, что в погребальное стихотворение смертоносные стрекозы вместе с жирными карандашами попали именно из "Дайте Тютчеву стрекозу…". С чем же связано превращение невиннейшей стрекозы в жирное чудовище смерти, принадлежащее Тютчеву?
В раннем стихотворении Мандельштама противостоят два цвета, два времени года и два мира. Снаружи - весь свет, огромный мир, рефрежираторная вечность; он тверд, как алмаз, лед зимы и медлительного спокойствия. Внутри - человеческое, комнатное, маленькое и обжитое пространство, изнеженное лето; бирюзовый, синеглазый мир краткой жизни и опьянения свободой. Между этими двумя мирами - прозрачный хрусталик окна, дарующий пристальность и дальнобойность видениям поэта. "Окн", "Окнос" - в греческой мифологии персонаж царства мертвых, старик, плетущий соломенный канат, пожираемый с другого конца ослом. Он символ вечной работы. Такому наказанию Окнос подвергся за то, что никак не хотел умирать. Отсюда и его имя, которое в переводе означает "медлительный". С этого и начинается текст: "Медлительнее снежный улей…". Подспудно уподобляя себя греческому герою, поэт на деле предельно расподобляется с ним. Его труд не напрасен и не пожирается вечностью - "узора милого не зачеркнуть".
Краткоживущая стрекоза отвечает лапидарной сжатости и краткости самой поэтики Тютчева. Тынянов в статье "Промежуток" (1929), во-первых, говорит о том, что у Мандельштама всегда есть "один образ", который служит "ключом для всей иерархии образов", что на грани гротеска и было предъявлено поэтом в "Дайте Тютчеву стрекозу…". А во-вторых, Тынянов сравнивает Мандельштама с Тютчевым, находя у них общность в емкости и лапидарности поэтических высказываний, приводящей к скупости печатной продукции: "Мандельштам - поэт удивительно скупой - две маленьких книжки, несколько стихотворений за год. И однако же поэт веский, а книжки живучие. Уже была у некоторых эта черта - скупость, скудность стихов; она встречалась в разное время. Образец ее, как известно, - Тютчев - "томов премногих тяжелей". Это неубедительно, потому что Тютчев вовсе не скупой поэт; его компактность не от скупости, а от отрывочности; отрывочность же его - от литературного дилетантизма". Двусмысленность тыняновской оценки позволяла принять обвинения в дилетантизме на свой счет. И Мандельштам принял вызов.
Ю. М. Лотман называл Тютчева поэтом катастрофы. "Тютчев мне распахнулся <…> как облако молнией", - признавался Белый. Как и гроза у Тютчева, разрушающая и творящая, убивающая и воскрешающая, тютчевская туча Мандельштама также соединяет оба полюса - жизнь и смерть. "Тот же Тютчев" (II, 376) обнажает теперь в своем имени смысл нем. tot - "мертвый". Мы подозреваем, что Мандельштам само "Т" воспринимал как эмблематически-буквенное выражение летящей стрекозы с распростертыми крылышками. "Стрекозы смерти" - это "жирные карандаши", обратное столь же верно: "на мертвого жирные карандаши" "налетели", "как стрекозы". "Блаженна стрекоза, разбитая грозой…", - возвестит Хлебников (II, 257). Гете называл стрекозу "попеременной" (wechselnde). Но для Мандельштама она не только включает в себя противоположности, но меняет, обменивает. Она - единица "творящего обмена". Немецкое fett - "жирный, тучный". То есть тучный Тютчев подобен жирному Фету (это - не шутка). "Людей мы изображаем, чтобы накинуть на них погоду", по замечанию Пастернака (IV, 161). Это не значит, что сначала нечто изображается, а потом на него, как сачок, набрасывается погода. Вещь может быть схвачена и выражена только погодой. "Все живое образует вокруг себя род атмосферы", - говорил Гете. Ни для Пастернака, ни для Мандельштама никакое изображение невозможно без погоды, атмосферы. Сначала - метеорология, потом антропология. И метеорология этого стихотворения - в том смысле, в каком сам Мандельштам говорит о поэтической метеорологии в "Разговоре о Данте", - субстанциональная основа и первоматерия каких-то целостных и взаимосвязанных событий, а не метеосводка имен и разрозненных атрибутов.
Поэзия - это тавтология в самом плодотворном смысле этого слова. Строка "Фета жирный карандаш" тавтологична в целом, потому что "жирный карандаш", "литографский карандаш", использующийся для рисунка по камню - нем. Fettkreide (Kreide - "мел").
Одна из многочисленных и недоброжелательных рецензий на второе издание мандельштамовского "Камня" содержала упрек, которым он тут же с блеском воспользовался в собственных языковых играх. Сподвижник Горького А. Н. Тихонов под псевдонимом А. Серебров писал в "Летописи" (1916): "В общем, "Камень" О. Мандельштама - тверд, холоден, прекрасно огранен самыми изысканными стихотворными размерами, хорошо оправлен рифмами, но всё же блеск его - мертвый - тэтовский". Жирный карандаш журналистики налетел со страниц журнала на сей раз на самого Мандельштама. "Безжизненность" мандельштамовской поэзии обыгрывалась названием известной фирмы Тэта, производившей искусственные, поддельные драгоценности.
Откликаясь на "океаническую весть" о смерти Маяковского, Мандельштам в "Путешествии в Армению" использует тот же прием. На фоне Totentanz современников, букашек-писак на тризне поэта, сам Маяковский сияет фальшивым бриллиантом Тэта: "На дальнем болотном лугу экономный маяк вращал бриллиантом Тэта. И как-то я увидел пляску смерти - брачный танец фосфорических букашек. Сначала казалось, будто попыхивают огоньки тончайших блуждающих пахитосок, но росчерки их были слишком рискованные, свободные и дерзкие. Черт знает куда их заносило! Подойдя ближе: электрифицированные сумасшедшие поденки подмаргивают, дергаются, вычерчивают, пожирают черное чтиво настоящей минуты. Наше плотное тяжелое тело истлеет точно так же и наша деятельность превратится в такую же сигнальную свистопляску, если мы не оставим после себя вещественных доказательств бытия. [Да поможет нам кисть, резец и голос и его союзник - глаз. ]" (III, 197). Жирные карандаши журналистики - игра на "жир/жур", т. е. франко-немецком jour (день), от которого и происходит слово "журналистика" ("весь день твержу: печаль моя жирна").
Утонченная игра со смертью в раннем стихотворении:
От легкой жизни мы сошли с ума:
С утра вино, а вечером похмелье.
Как удержать напрасное веселье,
Румянец твой, о нежная чума?
<…>
Мы смерти ждем, как сказочного волка,
Но я боюсь, что раньше всех умрет
Тот, у кого тревожно-красный рот
И на глаза спадающая челка. (I, 96)