Я ничего не ответил. Я был бы счастлив, если бы мне разрешили поработать продавцом. Мы вышли на улицу. Между домами повисло бледно-красное, блеклое полотно заката - какое-то промерзшее, нездешнее. С ясного неба доносилось гудение двух самолетов. Никто не беспокоился об этом, не кидался спасаться в подъезды домов, не падал ничком на землю. По обеим сторонам улицы вспыхнули ряды фонарей. Неоновые огни реклам бегали вверх-вниз по фасадам домов, словно разноцветные обезьяны. В Европе в этот час было бы темно, как в угольной шахте.
- Здесь и вправду нет войны, - сказал я.
- Нет, - откликнулся Хирш. - Здесь нет войны. Ни руин, ни опасностей, ни бомбежек - ты ведь это имеешь в виду?
Он рассмеялся.
- Жизнь, лишенная опасностей, зато полная отчаяния из-за этого беспомощного ожидания.
Я внимательно посмотрел на него. Его лицо снова было замкнутым, непроницаемым.
- Думаю, такую жизнь я мог бы терпеть довольно долго, - сказал я.
Мы повернули на новую улицу, пронизанную красными, желтыми и зелеными огоньками перемигивающихся светофоров.
- Мы идем в рыбный ресторан, - сказал Хирш. - Ты помнишь, когда мы с тобой в последний раз вместе ели рыбу во Франции?
Я рассмеялся:
- Очень хорошо помню. Это было в Марселе в ресторанчике Бассо в старом порту. Я еще ел рыбную похлебку с шафраном, а ты - крабовый салат. Ты тогда угощал. Это была наша последняя совместная трапеза. Правда, спокойно закончить ее нам не удалось: в ресторане заметили полицейских - и пришлось срочно сматываться.
Хирш кивнул:
- Сегодня ты ее закончишь, Людвиг. Теперь это не вопрос жизни и смерти.
- Слава богу!
Мы остановились перед окнами ярко освещенного ресторана. Две громадные витрины были заполнены рыбой и прочей морской живностью, покоившейся на ложе из мелко порубленного льда. Ряды рыбы казались длинными серебряными полосами; крабы отливали розовым - они были уже сваренные; зато омары, похожие на закованных в металл средневековых рыцарей, были еще живы. Поначалу этого не было видно, но затем ты замечал, как двигаются их усы и выпуклые, словно пуговки, глаза. Они смотрели на тебя, они двигались и смотрели на тебя. Их большие клешни едва шевелились. Внутрь клешней были вставлены деревянные колышки, чтобы омары не покалечили друг друга.
- Что за жизнь! - воскликнул я. - Лежат себе брюхом на льду, в наручниках, постоять за себя не могут. Прямо как эмигранты без паспорта!
- Я тебе закажу одного. Самого крупного.
Я запротестовал:
- Только не сегодня, Роберт! Не хочу первый же день начинать с убийства. Пусть они живут себе, эти несчастные омары. Даже такое жалкое существование им, наверное, кажется жизнью, за которую стоит сражаться. Я лучше закажу крабов. Они уже вареные. А ты что возьмешь?
- Омара! Хочу избавить его от страданий!
- Два мировоззрения, - заметил я. - Твое практичнее. Мое более лицемерное.
- Это скоро изменится.
Мы вошли в ресторан. Нас окатило волной теплого воздуха. В зале одуряюще пахло рыбой. Почти все столики были заняты. Вокруг нас сновали официанты с громадными блюдами, из которых торчали клешни гигантских крабов, точно кости после пиршества каннибалов. За одним из столиков сидели двое полицейских; облокотившись на стол, они впивались в клешни крабов, как в губные гармошки.
Я непроизвольно замер и принялся озираться в поисках выхода. Роберт Хирш подтолкнул меня вперед.
- Удирать тебе незачем, Людвиг! - засмеялся он. - Правда, легальная жизнь тоже требует мужества. Порою большего, чем бегство.
Сидя в красном плюшевом уголке, который в гостинице "Рауш" назывался салоном, я штудировал свою английскую грамматику. Было уже поздно, но идти спать мне все еще не хотелось. Мойков шумел по соседству в приемной. Спустя некоторое время я услышал, как к дверям кто-то подходит, кажется немного прихрамывая. Это была странная хромота: звук шагов словно спотыкался в синкопе и напоминал мне о ком-то, кого я знал еще в Европе. В полумраке фигура незнакомца была едва различима.
- Лахман! - окликнул я наугад.
Незнакомец остановился.
- Лахман! - повторил я, включая верхний свет.
Из трехрожковой люстры в стиле модерн уныло заструился тусклый желтый свет.
Прищурив глаза, незнакомец уставился на меня.
- Господи! Людвиг! - воскликнул он. - Ты здесь давно?
- Три дня. Я сразу узнал тебя по походке.
- По моему проклятому шагу в ритме амфибрахия?
- По твоей вальсирующей походке, Курт.
- Как же ты сюда попал? По визе от Рузвельта? Ты значишься в списках великих умов Европы, которых необходимо спасти?
Я покачал головой:
- Никто из нас там не значится. Не настолько мы, бедолаги, знамениты.
- Уж я-то точно нет, - вздохнул Лахман.
В комнату вошел Мойков.
- Так вы знакомы?
- Да, - подтвердил я. - Мы знакомы. Уже давно. По многим тюрьмам.
Мойков снова выключил люстру и потянулся за бутылкой.
- Это надо отметить, - сказал он. - Праздник есть праздник. Водка за счет заведения. Мы здесь люди очень гостеприимные.
- Я не пью, - возразил Лахман.
- Ну и правильно! - Мойков наполнил стакан только мне.
- Одно из преимуществ эмигрантской жизни: прощаться приходится часто, зато потом каждый раз можно праздновать встречу, - объяснил он. - Это создает иллюзию долгой жизни.
Ни Лахман, ни я не отвечали. Мойков был из другого поколения - из тех, кто в 1917 году бежал из России. То, что нас еще обжигало, для него давно превратилось в полузабытую легенду.
- За ваше здоровье, Мойков! - сказал я наконец. - Почему только мы не родились йогами? Или в Швейцарии?
Лахман сухо засмеялся:
- Да если бы хоть не евреями в Германии, я бы и то был доволен!
- Вы авангард эры всемирного гражданства, - невозмутимо парировал Мойков. - По крайней мере, ведите себя, как подобает первопроходцам. Придет время, и вам будут ставить памятники.
Он направился к стойке, чтобы выдать ключ постояльцу.
- Вот остряк, - сказал вслед ему Лахман. - Ты что-нибудь для него делаешь?
- Это как?
- Водка, героин, тотализатор. Что-нибудь в этом роде.
- Он этим занимается?
- Говорят, что да.
- Ты сюда за этим пришел? - спросил я.
- Нет. Просто я здесь тоже раньше жил. Как почти каждый, кто сюда приезжает.
Лахман посмотрел на меня с заговорщическим видом и уселся рядом со мной.
- Я по уши втрескался в одну женщину, которая здесь поселилась, - зашептал он. - Представь себе, пуэрториканка сорока пяти лет, одна нога не ходит - под машину попала. Сожительствует с сутенером из Мексики. За пять долларов этот сутенер сам готов постелить нам постель. У меня и побольше найдется! Но она не хочет. Набожная очень. Просто беда! Она верна ему. Он ее силой заставляет, а она все равно не хочет. Она думает, Господь Бог смотрит на нее из облака. И по ночам тоже. Я ей говорю: у Господа близорукость, причем давно уже. Ничто не помогает. Но деньги она берет. И обещает! И все отдает своему сутенеру. Обещанного не выполняет, только смеется. И снова обещает. Я уже с ума сошел. Беда с ней просто!
Из-за хромоты у Лахмана развился комплекс неполноценности. Рассказывали, будто в прежние времена в Берлине он был большим ловеласом. Какие-то штурмовики из СС, прослышав об этом, затащили его в свою эсэсовскую пивную, чтобы кастрировать, но им помешала полиция - дело было еще в 1933 году. Лахман отделался выбитыми зубами, шрамами на мошонке и четырьмя переломами на ноге, которые так и не срослись как следует, поскольку в больницах уже тогда отказывались принимать евреев. С тех пор он хромал и испытывал слабость к женщинам с легкими физическими изъянами. Его устраивала любая, лишь бы она обладала толстым и крепким задом. Он уверял, что в Руане знавал даму с тремя грудями. Это была любовь его жизни. Полиция дважды ловила его и выдворяла в Швейцарию. А он как ни в чем не бывало вернулся и в третий раз, как самец павлиньего глаза за много километров возвращается к своей самочке, посаженной в решетчатую клетку. Тогда его на четыре месяца посадили в тюрьму прямо в Руане, а потом опять выслали из страны. Вновь вернуться ему помешало только вторжение немцев во Францию. Так Гитлер, сам того не зная, спас жизнь еврею Лахману.
- Ты ничуть не изменился, Курт, - сказал я.
- Человек вообще никогда не меняется, - хмуро возразил Лахман. - Бывает, когда тебя совсем припрет, всем святым клянешься начать новую жизнь, а чуть снова запыхтишь - тут же все клятвы забыты. - Лахман уже и сам пыхтел. - Что - геройство или идиотизм?
- Геройство, - сказал я. - В нашем положении надо украшать себя только самыми гордыми эпитетами.
Лахман вытер пот со лба. У него была голова как у тюленя.
- Да ты и сам не изменился. - Вздохнув, он достал из кармана маленький сверток в папиросной бумаге. - Это четки, - объяснил он. - Я ими торгую. Реликвиями, амулетами, а также иконками, фигурками святых и освященными свечами. Пользуюсь уважением в церковных кругах. - Он высоко поднял четки. - Настоящее серебро и слоновая кость. Освящены самим папой. Как ты думаешь, это на нее подействует?
- Каким папой?
Он растерянно взглянул на меня.
- Пием! Пием Двенадцатым, каким же еще?
- Бенедикт Пятнадцатый был бы лучше. Во-первых, он уже умер, а это повышает ценность реликвий. Это как с почтовыми марками. А во-вторых, он не был фашистом.
- Опять эти твои дурацкие шутки! Я и забыл про них. Последний раз в Париже…
- Стоп! - сказал я. - Не надо воспоминаний.
- Как хочешь.
Лахман поколебался немного, но желание выговориться одержало верх. Он развернул еще одну папиросную бумажку.