Из транса я выходил только вне школы — когда бывал в кино или просто гулял (80).
Я часто злил старших, цитируя иронические стихи «Счастливый бродяга» в самые неподходящие моменты. Они зачаровывали меня. Мне казалось, читать их — все равно что жевать шоколад во время молитвы или пытаться утопить инструктора по плаванию. Словом, это было идиотской, безрассудной выходкой (63).
Один учитель математики написал обо мне: «Если он не свернет с этой дорожки, то и впредь будет катиться по наклонной плоскости». Большинство учителей терпеть меня не могли, а я с радостью напоминал им о том, что они меня ненавидят.
Но в каждой школе был хотя бы один хороший учитель — обычно это был учитель рисования, английского языка или литературы. Я успевал по всем предметам, связанным с искусством или литературой, но то, что касалось естественных наук или математики, я никак не мог понять (71).
Когда мне было пятнадцать лет, я думал: «Разве не здорово будет, если я когда-нибудь вырвусь из Ливерпуля и стану богатым и знаменитым?» (75)
Мне хотелось написать «Алису в Стране Чудес», но стоит подумать: «Мне ни за что не превзойти Леонардо», — и постепенно склоняешься к мысли: «Что толку стараться?» Множество людей выстрадали больше, чем я, и многого добились (71).
Я бы не сказал, что я прирожденный писатель, — я прирожденный мыслитель. В школе меня всегда считали способным: когда от нас требовалось вообразить что-нибудь, вместо того чтобы зазубривать, я справлялся с заданием (64).
В школе мы много рисовали и раздавали эти рисунки. У нас слепые собаки были поводырями зрячих (65).
Наверное, у меня есть склонность к черному юмору. Это началось еще в школе. Как-то однажды мы возвращались домой после актового дня — торжественного школьного собрания в конце учебного года. Ливерпуль кишит калеками, люди ростом с метр обычно продают газеты. Прежде я никогда не обращал на них внимания, но в тот день они попадались повсюду. Это становилось все забавнее, и мы хохотали до упаду. По-моему, это один из способов скрыть свои чувства, замаскировать их. Обидеть калеку я не смог бы ни за что. Просто мы так шутили, таков был наш образ жизни (67).
Все дети рисуют и пишут стихи, некоторые занимаются этим до восемнадцати лет, но большинство перестают лет в двенадцать, услышав от кого-нибудь: «Ничего у тебя не выходит». Это нам твердят всю жизнь: «У тебя нет способностей. Ты сапожник». Такое случается со всеми, но если бы кто-нибудь постоянно повторял мне: «Да, ты великий художник», — я чувствовал бы себя гораздо более уверенным в себе (69).
Нам необходимо время, чтобы развиваться, надо поощрять нас заниматься тем, что нам интересно. Меня всегда интересовала живопись, я не утратил этого увлечения, но до него никому не было дела (67).
Когда меня спрашивали: «Кем ты хочешь стать?» — я отвечал: «Наверное, журналистом». Я ни за что не осмелился бы сказать «художником», потому что в том кругу, где я вырос, — так я объяснял тете, — о художниках читают, их картинами восхищаются в музеях, но никто не желает жить с ними в одном доме. Поэтому учителя говорили: «Выбери что-нибудь попроще». В свою очередь, я спрашивал: «А что я могу выбрать?» Мне предлагали стать ветеринаром, врачом, дантистом, юристом. Но я знал, что об этом мне нечего и мечтать. Выбирать мне было не из чего (80).
В пятидесятые годы популярностью пользовались ученые. А всех людей искусства считали шпионами и продолжают считать (80).
Даже в школе искусств из меня пытались сделать учителя, отговаривали меня заниматься живописью и твердили: «Почему бы тебе не стать учителем? Тогда по воскресеньям ты смог бы рисовать». Но я наотрез отказывался (71).
В школе я узнал, насколько несправедливо общество.