Старость в любом случае представляет собой трагедию. Но либо человек, вступая в возраст старости, сохраняет и развивает разумную душу, либо, согласно терминологии Платона, он отдаётся во власть души чувственной или яростной. Либо высокая трагедия, либо трагикомедия, которая, в лучшем случае, вызывает жалость к её главному персонажу (а не брезгливость или презрение). Движение по возрастам прежде всего проявляется в модификации сферы желаний. Желания настоящего старика – это желания разумной души, которые направлены за пределы своего тела. Старик преодолевает идентификацию со своим телом, растождествляется с ним и выходит за его рамки прежде всего через общение с другими, и так проявляется приветливость старика. Приветливость его обусловлена именно тем, что он выходит из своего тела в общение с другими. Таким образом я понимаю (и принимаю) формулу Демокрита.
А. С.: Старость также может представляться как форма бытия для другого (как возрастной ресурс, который так или иначе используется обществом в своих интересах, в том числе для наращивания его глубины, мерности), но ключевым моментом должно быть рассмотрение старости изнутри, в том же ключе, в котором мы рассматриваем бытие-к-смерти, собственно данность времени как проживаемой и обживаемой жизни. И подобные вещи, связанные с вариациями страха всё ещё не имеют аутентичного языка высказывания (вряд ли можно определить все нюансы страха хоть на аналитическом, хоть на синтетическом языке). Непонятно, можно ли отделить страх смерти от приближения смерти как таковой и в какой мере страх старости совпадает со страхом смерти, а в какой даже опережает его.
Если, например, рассмотреть бытие женщины в момент её наибольшей востребованности, то в этой точке страх старости сильнее страха смерти. Более того, прощание с привлекательностью, с молодым телом можно рассматривать как предварительный опыт смерти. Но далее женщина нередко начинает жить интересами своих детей и внуков. Способность дистанцироваться от собственного, уже непригодного, тела в тела других людей – это способ иноприсутствия, который мы условно называем приемлемой старостью женщин. А политика – это другой способ иноприсутствия, преимущественно мужской, но который выглядит примерно так же. Это тоже присутствие в других, но странное присутствие, когда основные инстинкты угасают. Вспомним речь Мюллера в фильме "Семнадцать мгновений весны". Он обсуждает будущее, когда Третьего рейха уже не станет: "Вот через десять лет мы сможем снова засветиться. Сколько Вам, Штирлиц, будет? Семьдесят? Счастливчик! Семьдесят – это возраст расцвета политиков". Мюллер понимает, что как раз в этом возрасте возможно по-настоящему испытать соответствующие резонансы. И та форма честолюбия, которая проявляется через участие в электоральных играх, есть прямое следствие психологической импотенции, свидетельство того, что непосредственная чувственность уже не приносит результатов, ничего не дает, и последний остающийся коридор, соизмеримый с вампирическим присутствием женщины, хотя и носящий несколько иной характер, – это удел политиков-импотентов, которые в этом оставшемся коридоре реализуют доступные для них витальные резонансы. То есть в данном примере мы имеем дело с импотенцией в широком смысле этого слова.
К.П.: Но я бы по возможности избегал слова "потенция", поскольку оно чересчур ценностно нагружено. Мой пафос состоит и в том, чтобы, описывая возрасты, убрать мифологию потенции. Мы ведь понимаем, что это мифологическая структура, восходящая к архаике, где за потенцией вождя скрывается причастность к высшим силам.
А.С.: Но она становится мифологической структурой только со временем! А до этого она реальность. Впрочем, вернемся к теме встречи человека со смертью. Был бы интересен какой-то устоявшийся способ самоотчета. Все известные способы самоотчета нечестные. По крайней мере те, которые мы имеем в литературе, в ее дневниковой форме, где проживание своей жизни предстаёт как накопление сокровищ (необязательно в буквальном смысле) – встреч, занятных историй. По мере того как человек становится старше, ему нужно предъявить эти сокровища как доказательство того, что он не напрасно жил, что он "исполнен днями, богат годами", и представить прочие образцы хорошей мины при плохой игре. Фрагменты собираемого времени, мнимые и подлинные свидетельства признанности – всё это странным образом затмевает невыговариваемое, но, безусловно, важнейшее ощущение страха того, что жизнь заканчивается и её остается всё меньше. И, таким образом, на этом повседневном плато существует медленно дрейфующий к угасанию и смерти человек. Он либо посылает в эфир сигнал SOS, либо не посылает, а ограничивается "приветливостью и серьёзностью", но тем не менее как-то оповещает мир об этом трагическом обстоятельстве. Это данность времени изнутри. Для ребёнка привычным становится мир открывающихся возможностей, подход "я подумаю об этом завтра", ведь "непризнанность пройдет, а признанность наступит". Если показать эти открывающиеся состояния, разветвления бытия как наращивающиеся шумы, музыкальные ритмы, то постепенно, "по мере жизни", они сольются в океанский шум, который можно услышать, если приложить раковину к уху – зов последнего развоплощенного Океаноса, где уже не удержится единство персональности. По-видимому, важно было бы выстроить внутреннюю феноменологию угасания в абсолютной предельной полноте самоотчета.
Были такие попытки относительно измененных состояний сознания, так, академик И.М. Сеченов преднамеренно входил в состояние белой горячки. Но такой кропотливой регистрации старости не было. Известно, что ученик И.М. Сеченова академик И.И. Павлов, когда умирал, тоже созвал своих учеников, чтобы они следили за тем, как остывают его члены и наступает момент клинической зафиксированной смерти. Но физиологический момент смерти действительно представляет собой форму научного феномена, он может быть зарегистрирован некими фактическими свидетельствами. При описании старости такое невозможно. Кроме того, возникает вопрос, насколько безнаказанной будет кропотливая регистрация собственной старости как отпадения возможностей, отпадения тех площадок присутствия, которые только что были по силам и вызывали интерес и азарт. Если мы будем внимательно всё это регистрировать в отношении своей собственной старости, не повредим ли мы себе? И здесь мы опять подходим к удивительной развилке: как относиться к неминуемой смертности? Готовиться к ней или в упор её не видеть? Отказываться от регистрации или проявить своего рода смелость? Или это на самом деле означает капитулировать? И непонятно, что же является здесь симулякром, а что – достойным человека занятием?
Кстати, и непонятно, почему, например, сладострастие заранее зачисляется в симулякры. Мы видим несколько разных стратегий старости, санкционированных теми или иными культурами. Когда силы начинают убывать, приходит понимание, свидетельствующее о неотвратимости старости. Можно пробавляться инфантильными надеждами, что наука не стоит на месте и когда-нибудь смерть будет побеждена (на генном уровне, методами пластической и косметической хирургии), пока мы не поймём, что даже продление жизни тела, даже вообще выход за пределы этой телесности не имеет ничего общего с движением времени и ощущением того, что старость, как и смерть, всё равно неминуема.
То есть старость неминуема даже в случае нетленности тела. Она неминуема как усталость металла, как усталость самой души, как пресловутая вода скоплений, блокирующая непрерывное размножение, прогрессирующее накопление привычек, обыкновений. И О. Шпенглер был абсолютно прав, когда говорил, что все субъекты и квазисубъекты культуры смертны и находятся на пути к смерти, будь то нации, культуры, этносы, культурные феномены и, естественно, смертные существа, у которых этот распределенный по жизни опыт смертности всегда присутствует в качестве возможной феноменологии, возможности некоего непрерывного самоотчета. Этот самоотчет мы могли бы отправлять в мир, но мы этого не делаем, а поступаем прямо противоположным образом, всячески скрывая его данные, уклоняясь от его фиксации. И для меня остается до конца непонятным, какая стратегия будет симулятивной, а какая – подлинной. Блок говорил: "Узнаю тебя, жизнь! Принимаю! И приветствую звоном щита!". А старость? Её надо приветствовать звоном щита? Может быть, да, а может, и не стоит.
К.П.: Относительно подлинности здесь есть один существенный момент. Я говорил о стариках-сладострастниках как неподлинных. К неподлинным старикам-сладострастникам я причислял, например, Фёдора Карамазова. Но вот сам момент сладострастия, на мой взгляд, не является симулякром. Он становится симулякром, когда превращается в самодельную доминирующую структуру и не отвечает упомянутой неустранимости или даже фатальности. Дело не в том, что мы стареем быстрее, чем прогрессирует медицина. Даже если она будет прогрессировать, это не решит ни проблемы старости, ни проблемы смерти. Если сладострастие (или воля к власти) владеет мной – это одно, если я владею сладострастием – это нечто другое. С этой точки зрения подлинная человеческая позиция предполагает владение нашими эмоциями. В этом и состоит различие между подлинным и неподлинным стариком. Эта дихотомия аналогична дихотомии подлинного и неподлинного человека. Просто в старости это проявляется острее. Ещё одно замечание насчёт необходимости самоотчета. Я уже говорил, что старость в каком-то смысле адекватна философии. В самом деле, самоотчет – это рефлексия, и давать себе самоотчет – это в каком-то роде занятие старости.