И звук ее голоса был - как нить,
натянутая меж дрожащими уголками губ
сомкнутых.
Припекает, я пересел за другой столик.
Другой. Да, Маунтолив его звали. Горец, то есть.
Того - другого. А мы с тобой в Александрии не были.
Хотя собирались... Куда, спросила. В Африку,
я сказал, бы. Как четвероногое мы
к четвероногим. Ты улыбнулась, тихо
прикрыла дверь, позвонив уже из Венеции.
У меня карандашик есть, давай съездим
в Александрию; на четных страницах книги,
внизу, под текстом я буду писать по строчке -
что-нибудь вроде стихотворенья, как Персуорден
(как персам орден за того падшего
верблюдоангела), а даррелловские страницы -
как Лайза будут поверх глядеть затуманенными
глазницами.
Она жила в квартире треугольной,
написал я на первой, то есть на двести сорок
пятой, где "женщины, как загнанные лани...",
и перевернул на четную, продолжив:
...треугольной,
как Индия. Меж спальней и гостиной
верблюжьи свастики в ушке игольном
вращались с полумесяцем на спинах.
В ушке меж черно-белым светом спальни
и тьмой цветной зажмуренной дневальни.
Двести пятьдесят четвертая. Я подумал
(в ответ на твое "Luna" - иллюзия, мол),
что "зазеркалье", в котором жили они,
эти брат и сестра, и есть тот единственно
истинный мир, где рождаются и умирают.
А эта, так называемая, реальность -
только зеркало с затуманенными глазницами
(зеркало, пальцы на нем...). Думаю, в этом
зеркале он даже покончить с собой не смог бы,
не то что жить. Разве здесь, по эту сторону,
умирают? Так, изнашиваются. Как туфли.
Двести пятьдесят шестая (там про гомункулов,
которых выращивали в баночках для маслин:
маленькие, величиною с морского конька,
как пишет в своем письме Бальтазару
Да Капо, они плавно подергивались в воде,
и имена у них были: король, королева, рыцарь,
монах, монахиня, рудокоп, строитель,
серафим и, наконец, дух синий и дух красный.
Легкое постукиванье по стеклу, казалось,
их слегка беспокоило. Лица их проступали,
как в проявителе фотоснимки, и затуманивались.
Официант убирает пустой стакан. - Noch etwas? -
Nein, danke. Они во сне...
они во сне как амфоры на дне
вмурованные в ил по горловину
лежали непробудные о дне
не ведая который мял их глину
и в ночь как в печь вдвигал и жег
до утренней звезды и извлекал из печи
и в губы дул в полураскрытый шов
до проступившей измороси речи
которая цепочкой пузырьков
кривясь и восходя дрожащей нитью
со дна все отклонялась по наитью
и отклоняла нисходящий кров
и свет сквозь занавески льнущий
к мерцающим садам висящих рыб
и круг плывущий по волнам как нимб
и в оспинах кофейной гущи
узор стены хранящий немоту
и жилку бьющуюся в небе
и пальцев обожженных на лету
незрячий мотыльковый лепет
А теперь пропустим щепоть страниц
наугад. И напишем вот что:
Меж ними жизнь, над ними ложь и нежность,
друг к другу прикипевшие губами.
Тать я, тать ты. Так чувства, спешась,
ведут на поводу судьбу углами.
Звезда горит. И нет земли под ними.
Помнишь, пока я спал (ты всегда вставала
чуть раньше птиц, затемно, и исчезала),
ты оставила мне записку, я нашел ее в туфле
левой - маленький, свернутый в трубочку
клочок бумаги: "Никогда, даже в снах моих
тебя не было. Нет, ты был. Это я,
видимо, не спала. А теперь -
как странно...". Рваненькие края, впритык
буквы. Как давно это было - до нашей эры.
Давай назовем это как-нибудь. Например:
Невошедшие в Сад. По-английски лучше
звучит: The Garden was not entered. Лучше, да?
И пойдем отсюда.
Пойдем, округлим глаза и распустим рты -
там, за углом. Это что - салон красоты
или как их здесь называют?
Стой-столбеней, лишь стекло тебя отделяет
от того, что внутри, стекло как отсутствие оного.