- Оно верно, Таша, - крякнул отставной полковник. - Самое время поутру ласковую чарку принять. Да еще с дороги.
С волнением вошел в родной дом Алексей. В зале огляделся. Все, как было ранее. Запах навощенного паркета, догоревших дотла свечей в шандалах, засохших цветов в вазах, где давно не меняли воду. И вдруг - воробьиное чириканье на хорах.
- Окаянец, - виновато пробасил неслышно появившийся за спиной старый лакей Бурбонец. Почему его так звали - никто не скажет, не вспомнит. Кашлянул, поправил длинные седые баки ровно у старой рыси. - Вот завелся. Нешто выгонишь? Однако в дому не гадит. Порядочно в окошко на двор ходит нужду справлять. - Улыбнулся беззубым ртом. - Однова мне прямо так на лысину капнул. Озорник, в отместку, что я его метлой гонял.
У Алексея глаза повлажнели - он дома, с ворюгой-котом, с озорником воробьем, с молодой матушкой, с волокитой батюшкой. Все вокруг родное и незыблемое.
Мебель в пыльных чехлах, кисея на потолочных люстрах, камин, который топили очень редко, на мраморной полке которого все так же вечно стучали часы по прозвищу Спиридон. Почему Спиридон? Потому что часы с характером. Как наступали три часа, так отбивали непременно семь. Да и стучали хроменько: тик-так, тик; тик-так, тик. Точь-в-точь, как ходил в один такт хромой от рождения конюх Спиридон, подбрасывая левое плечо над короткой ногой. Потому дворня и прозвала его за походку: рупь-двадцать, рупь-двадцать. Отсюда и часы - Спиридон. Тик-так, тик… Рупь-двадцать…
Славно. Но что-то вдруг защемило в сердце. Непрошеная мелькнула мысль - не вечен уют старого дома. Слишком он беззащитен от времени и бурь житейских.
Но уже все завертелось. Снимались чехлы, заново натирались полы, менялись огарки на восковые свечи. Лакеи накрывали на балконе чай. Матушка ушла к себе, прибираться к завтраку. Распоряжалась в доме Оленька. Быстро, задорно и толково. Алексей любовался ею. Думал: в какой короткий срок расцвела нескладеха подросток в очаровательную девицу. Резвую и совсем неглупую.
Батюшка распорядился собрать в буфетной закуски. Своей рукой наполнил объемистые рюмки:
- С Богом, Алешка! - смачно выпил, выдохнул, закусил с блюда чем-то, не глядя, что под руку попалось. Аппетит батюшка имел отменный, гвардейский, но гастрономом не был. Кушал обильно и резво, по-солдатски, без меры, все подряд - лишь бы свежо и сытно. - Давай-ка вдогон, за именинницу. Очень на княгиню похожа стала, красавица. Но, не в пример, скромна.
- Так что в том худого? - засмеялся Алексей, чувствуя тепло в сердце и легкий туман в голове.
- В девках бы не засиделась. Осьмнадцатый пошел. - Алексей с Оленькой погодки были. - А там и старость не за горой.
- Какая старость, батюшка? Ты на маменьку взгляни. Все молода и молода.
- Чересчур молода, - буркнул отец и, погладив усы, потянулся вновь за рюмкой. - Однако и я еще не стар. - Хитро улыбнулся, вспомнив что-то приятное. Совсем недавнее.
Из комнаты, из сада, с берега пруда стала собираться к чаю загодя приехавшая молодежь. Смех, возгласы, щебет, чмоканье - и весело, и шумно.
По мостику, из беседки, вел Оленьку под руку молодой человек в легком сюртучке, с полевой гвоздичкой в петлице, с высоким коком над узким лбом, с крючковатым, нависшим носом.
- Что за попугай? - почему-то с неприязнью спросил Алексей батюшку.
Батюшка глянул, покривил под усами рот.
- Мсье Жак. Или Жан, не вспомню. Гагарины выписали. Вроде как будто учителя для Мари.
- И чему же он призван ее учить? - фраза совершенно случайно получилась двусмысленной. И злой.
- Наукам всяким. Там-то, в Европах, умные все. А мы тут, в России, в дураках числимся. Дикими зовемся. Но я уже одного такого умного из дома вышиб. Коленом под зад.
Алексей вдруг как-то неожиданно устал. Сказались заботы и труды командировки, дорога, которую он одолел верхом, радостные чувства, которые его одолели. Отец это заметил.
- Иди к себе. Отдохни. День-то сегодня будет хлопотный. От одних танцев умаешься. А ты кавалер завидный, в уголке стоять не придется. Иди, Алексей, а я скажу, чтобы тебя не беспокоили до обеда.
Алексей благодарно кивнул и по скрипучей лестнице поднялся в мезонин, в свою комнату. Остановился на пороге, окинул ее теплым повлажневшим взглядом. Хотя и не был он здесь больше года, но перемен не заметил - родители строго его "обитель" соблюдали. Все тот же кожаный диван, над которым - пистолеты, его детская сабелька и дедова кираса; то же бюро с фарфоровыми часиками и медными подсвечниками. Часики мерно и уютно тикают - наверняка Бурбонец, аккуратный, как немец, сам заводил их каждый вечер и следил, чтобы были до золотого блеска вычищены подсвечники.
Здесь же, на бюро, статуэтка Бонапарта. Задумчив. В ботфортах, в походном сюртуке. Руки скрещены на груди, треуголка надвинута на лоб. Взгляд устремлен вдаль. Не на Россию ли?
Маменькин портрет в девичестве, на стене против окна; книги, все больше французские романы, но и русских поэтов немало: Ломоносов, Державин, Жуковский.
Алексей сбросил сапоги, прилег на сыгравший пружинами диван, примостил голову на прохладную кожаную подушку. Закрыл глаза. И сразу же всплыло неизвестно из каких далей веселое личико Мари Гагариной. В высокой прическе, с томным взглядом прекрасных глаз.
Гагарины были соседями. Знались со Щербатовыми родством. Машу прочили Алексею в жены. Но обручение как-то затянулось, откладывалось с одного дня на другой, с месяца на месяц. Может статься, виной тому была непонятная батюшкина неприязнь к соседям. Открыто он ее не высказывал, но порой ворчал: "Все у них по-французски, шагу без манер не ступят". Но дело, наверное, было не в том, поглубже. Впрочем, Алексей об этом не заботился. Что ему Гагарины? Ему из них одна Мари нужна. От венца и до конца.
Препятствий к браку не было. Ни от родных, ни от полкового начальства. Правда, прелестная Мари своего решительного согласия словами не высказывала. Одними глазами светилась Алексею навстречу и ручку давала с большой охотой, не торопясь ее отнимать от его нескромных губ…
Алексей задремал, грустно улыбаясь.
"Величественная картина - наша армия на берегу Немана. Историческое зрелище.
Природа свежа, как обычно перед рассветом. И, словно понимая величие момента, окрестности укрылись тишиной. Ни птичьего щебета, ни звериного воя. Чувствую легкий озноб - не от стужи, от волнения.
В два часа пополуночи подъехал Император, в экипаже; ему подвели верховую лошадь. Он, в раздумье, осмотрел нас; в его фигуре не было ничего величественного - только усталость от дороги и какая-то нерешительность. В походном сюртуке, в лосинах и треуголке был похож на большого сумрачного пингвина. (Последняя фраза вычеркнута.)
Легко оказался в седле, поскакал к берегу. Лошадь под ним неожиданно оступилась и упала, сбросив всадника на песок.
- Плохое предзнаменование! - вполголоса, не удержавшись, произнес кто-то из свитских генералов. - Римлянин отступил бы!
Император услышал и, садясь на лошадь, сквозь зубы процедил:
- Я не римлянин. Я - француз!
"Корсиканец", - наверное, подумалось в этот момент многим.
Император спешился возле самой воды и опять долго стоял среди общего торжественного молчания. Может быть, и не торжественного, но значительного. Протянул назад руку, адъютант подал зрительную трубку. Император долго смотрел в нее, негромко произнес:
- Противник не дремлет. Кажется, кто-то тоже наблюдает нас - что-то сверкнуло из рощи.
После этих слов молчание из значительного стало зловещим. Обстановка требовала разрядки, я взял на себя смелость и не очень ловко пошутил, сказав, что это сверкают пятки удирающего Барклая де Толли. И не ожидал, что генерал Коленкур, из свиты императора, так резко отзовется:
- Здесь не смеются, молодой человек. Здесь настал великий день.
Он протянул руку, указывая на противоположный берег, но смолчал. А мне вдруг показалось, что он едва сдержался, чтобы не присовокупить к своим словам еще и другие: "А там - наша черная ночь".
Император взмахнул рукой. Дивизия Фриана направилась к мостам. И вскоре вся очутилась на вражеском берегу. Солдаты дружно выразили свою радость. Они будто хотели сказать: "Мы на земле неприятеля. Теперь наши офицеры не станут препятствовать нам кормиться за счет жителей!"
Хочу здесь заметить для тех, кто когда-то коснется этих записок, что согласно предписанию Императора, в войсках поддерживалась строгая дисциплина. Императорские прокламации постоянно призывали солдат относиться к прусскому населению так, будто наша армия находилась на земле Франции. Начальство постоянно применяло усилия к удержанию солдат от грабежей, мародерства и насилия, однако говоря: "Когда вы будете на русской земле, вы будете брать все, что захотите""…
Сам Император открыто обещал своим маршалам:
- Москва и Петербург будут вам наградой. Вы найдете в них золото, серебро и другие драгоценности. Вы будете господствовать над русским народом, готовым раболепно исполнять все ваши повеления.
Что ж, война - это проклятие человечества. Но победителю она сулит щедрые дары.
Первый город на большом пути. Большое разочарование. Получен приказ - не впускать в город ни солдат, ни офицеров, ни даже генералов; город предоставлен в распоряжение императорской гвардии. Мы стали биваком по дороге в Вильну, в сосновом лесу, а гвардия между тем грабила магазины и частные дома. Жители разбежались, не оказывая радушия, неся перед нами страх и уныние по окрестностям.