Дальнейшие опыты можно было проводить только в столице, и поэтому Авегу переправили в Москву, где поместили в специальном блоке при психиатрической больнице, хотя он по-прежнему оставался в ведении Госбезопасности. Здесь ему создали нормальные жизненные условия и даже вернули деревянную ложку, которой он очень обрадовался. Московских специалистов сразу же поразила манера держаться и то невероятное спокойствие, с каким он переносил неволю. У него была выдержка абсолютно уверенного в себе человека; его ничем невозможно было смутить либо повергнуть в недоумение: он ничему не удивлялся, не раздражался, не проявлял резких чувств обиды, любви, ненависти. В нем одновременно как бы жили и находились в идеальном равновесии все человеческие чувства. Невиданный самоконтроль напрочь отвергал всякие подозрения психического заболевания. После нового обследования на самом высоком уровне его физического здоровья приступили к выяснению его умственных и интеллектуальных способностей. И тут обнаружилось, что его беспамятство неожиданным образом сочетается с необыкновенной подвижностью ума и стройностью логики. Авега оставался неразговорчивым, и потому тестирование начали с показа ему репродукций известных картин. Делалось все это осторожно, невзначай, скрытым наблюдением, и психологи мгновенно отмечали, какие полотна он видел раньше и какие видит впервые. Получалось так, что Авеге известна почти вся классическая живопись! Но картины художников, созданные с начала двадцатых годов, он никогда не видел и рассматривал с особым интересом. Когда у него в палате "случайно" оказалась книга по живописи и скульптуре периода гитлеровской Германии, выпущенная в ФРГ, Авега проявил к некоторым полотнам и монументам неожиданно живое любопытство, чего раньше не замечалось, и даже попробовал читать по-немецки, но молча, глазами. И после этого наблюдения отметили необычное для пациента состояние размышлений. Обыкновенно Авега, будучи в одиночестве, мог часами спать или лежать в расслабленной позе с остановившимся, "остекленевшим" взглядом, а потом тихо уснуть, как только зайдет солнце. Тут же он отложил книгу, достал расческу и вдруг средь бела дня ни с того ни с сего стал расчесывать волосы и бороду. Делал это плавными движениями, аккуратно, словно прикосновения к волосам у него вызывали боль.
Для психологов это состояние уже было на отметке "тепло", но чтобы стало "горячо", требовалось найти новый, более мощный возбудитель. Дело это было экспериментальное, творческое, и специалисты ломали головы в поисках средства, способного потрясти сознание подопытного, что бы, по расчетам, привело к раскрытию феномена. Авеге подсовывали альбомы Босха, иконы, картины с изображением "Страшного Суда" и мирные пейзажи, космические фотографии Земли и обратной стороны Луны, – его тонус упал, и стало "холодно". Удалось на какое-то время зажечь любопытство, показывая пациенту монументальное искусство сороковых и пятидесятых годов. Авега будто бы вновь задумался, как бы проводя параллель с искусством фашистской Германии, и скоро вновь охладел.
В то время Русинов работал врачом в отделении неврозов и даже не подозревал, что в этом же здании, в закрытом боксе, находится столь интересный пациент. И так бы никогда не узнал, если бы не был объявлен полусерьезный тест-конкурс: найти логические связи и психологическое продолжение изобразительного искусства Германии и СССР периода сороковых годов в современном искусстве, которые бы были прямо противоположны по форме и значению, но вбирали бы в себя гипертрофированную силу внутреннего воздействия на воображение человека. Тестировали таким образом молодых врачей и одновременно убивали второго зайца – искали ключ к сознанию Авеги. И вот тогда Русинов очень скромно принес недавно вышедший в свет набор открыток – картины Константина Васильева. На открытки не обратили внимания, приз получил совсем другой молодой специалист, представивший альбом с картинами Марка Шагала и блестяще доказавший предлагаемую теорему. Однако открытки – полотна малоизвестного тогда художника Васильева – все-таки попали в палату Авеги.
Авега был потрясен. Но еще больше – доктора, наблюдавшие реакцию пациента. У спокойного, титанически выдержанного человека вдруг затряслись руки. Он стал озираться, просматривая открытки, изредка выкрикивая неразборчивые слова, которые удалось понять, лишь когда дешифровали магнитофонную запись. Но однако произносил несколько раз и совершенно отчетливо:
– Валькирия! Валькирия!.. Из малопонятных слов выделялись лишь вопросы:
– Кто?.. Почему?.. Кто такой?.. Невозможно! И тут за год неволи Авега впервые обратился с просьбой оставить ему открытки, что и сделали с великим удовольствием. А Русинова неожиданно пригласили к руководству клиники и предложили новую работу в спецотделении. Так он впервые увидел Авегу, но тогда еще не знал, что судьба свяжет его с этим странным человеком на много лет.
Авега стал задавать вопросы, на которые следовало отвечать, и на контакт с ним решено было направить молодого, еще неопытного врача Александра Русинова как раз из-за этого своего качества и, по сути, сделать из него еще одного пациента. Сначала Русинов лишь приносил ему еду и витамины, привыкал сам и приучал к себе Авегу. Потом стал оставаться в палате на пять, десять, двадцать минут и так постепенно стал входить в доверие. Конечно, доверие это было относительным, ибо Авега на вопросы не отвечал, но зато очень внимательно слушал ответы на свои вопросы, заданные им, когда он впервые увидел картины Константина Васильевна. И потому, когда Русинов рассказывал ему о художнике, пациент вдохновлялся и волновался одновременно. Раза два он возбужденно вскакивал, ходил какой-то натянутой, ходульной походкой, враз потеряв свою величественность, и однажды в каком-то азарте выкрикнул:
– Завидую!
Над этим словом-страстью долго бились, пытаясь понять, чему и почему он завидует. И решили, что Авега, возможно, когда-нибудь занимался (как ни странно!) живописью и у него вдруг проснулась творческая зависть, наподобие той, что была у Сальери к Моцарту. Открытки Авега расставил на столе, как иконы, и подолгу, особенно когда оставался один, смотрел на них и произносил слово "Валькирия". Русинову поручили выяснить хотя бы примерно его род занятий в прошлом и даже составили хитроумный вопросник, основанный на творчестве Васильева. Но тут случилось непредвиденное. Утром Русинов застал Авегу в подавленном состоянии – и это тоже было неожиданностью. Он только что "встретил солнце" перед окном, причем с открыткой-автопортретом художника в руках, однако был безрадостным и даже скорбным.
– Не успел, – вдруг сказал он. – Как жаль! Вчерашний день – последний день…
– Что ты не успел? – машинально спросил Русинов.
– Я слепну, – признался Авега. – И пути не вижу под ногами. Авеги больше нет! А он ушел вчера… Завидую!
– Кто ушел? Куда? – примирительно спросил Русинов, внутренне напрягаясь.
Авега показал автопортрет Васильева:
– Ушел в последний путь… Я мог его увидеть! Да не успел, слепец…
– Он жив! – заверил Русинов. – Если хочешь увидеть, я разыщу его и приглашу к тебе.
Пациент ослаб, помотал головой и замкнулся не только на этот день, а на несколько месяцев, словно в одиночестве растратил все накопленные слова. Этот короткий и осмысленный диалог был самым долгим за все пребывание Авеги в неволе.
В тот же день Русинов сел на телефон и через Союз художников стал выяснять адрес Константина Васильева. И услышал невероятное: полюбившийся Авеге художник погиб вчера вечером.
На консилиуме решено было временно оставить скорбящего Авегу в покое и за это время разработать план и подготовиться к дальнейшим действиям. Его прорицание смерти, а точнее, знание об этой смерти без всякой информации извне заставляло искать совершенно новое к нему отношение. Русинов же отправился к Васильеву на квартиру, однако на похороны не успел, зато смог посмотреть все его полотна, к счастью, хранящиеся дома. Он переписал названия картин и засел в библиотеке, чтобы добыть исчерпывающую информацию о всех образах, легендах и загадочных фигурах, изображенных на полотнах Васильева. От картин, основанных на древнерусском и арийском эпосах и легендах, он пришел к ведической индийской литературе и, коснувшись санскритского языка, вдруг ощутил, что ему самому стало "горячо". Он понял, что близок к какому-то открытию, связанному с личностью Авеги, однако подчинялся лишь интуиции – знаний катастрофически не хватало. Тогда он отправился на кафедру индийской филологии Института стран Азии и Африки при МГУ, где познакомился с преподавателем Кочергиной, очень приятной и простой женщиной. Они сначала вместе посидели над открытками – картинами Васильева, и Кочергина как-то очень доходчиво и элементарно разложила ему значение всех образов и символов и сама при этом удивилась, насколько глубоко, точно и неожиданно ярко художник чувствовал свое древнее прошлое. Русинов тогда еще не давал никаких подписок, поэтому откровенно рассказал все о своем пациенте.
– Авега? – переспросила Кочергина. – Какое интересное имя! Вернее, не имя – а рок, назначение!
И рассказала, что "Авега" с санскрита переводится как "знающий движение", "знающий путь или дорогу". И тут же объяснила, что в русских словах "га" означает движение – нога, телега, дорога, Волга, Онега, Ладога – и что на первый взгляд таинственный и мудрый язык древних ариев очень прост и доходчив для всякого русского, познавшего глубину своего языка от рождения, что, привыкнув к нему, можно на слух понимать, о чем говорят жители Северной Индии, и что знаменитый тверской купец Афанасий Никитин, не имея никакой подготовки, заговорил по-индийски, и что ходил он туда не лошадь свою продавать, а выполняя какую-то загадочную миссию – иначе бы его не впустили в главную святыню – храм Парват.