– Голову этого человека оценили в двести фунтов, Робин, – сказал Стюарт.
– Неужели это Алан Брек? – воскликнул клерк.
– Он самый, – отвечал его хозяин.
– Черт возьми, это серьезное дело! – проговорил Робин. – Я попробую поговорить с Энди: он лучше всего подойдет.
– Это, кажется, очень трудное дело, – заметил я.
– Ему конца и краю не будет, мистер Бальфур, – отвечал Стюарт.
– Ваш клерк, – продолжал я, – только что упомянул имя Хозизена. Вероятно, это тот Хозизен, которого я знаю, командир брига "Конвент". Неужели вы бы доверились ему?
– Он не особенно хорошо поступил с вами и Аланом, – отвечал мистер Стюарт, – но вообще-то я о нем скорее хорошего мнения. Если бы он по уговору принял Алана на борт своего корабля, то, я уверен, поступил бы с ним честно. Что вы скажете на это, Роб?
– Нет более честного шкипера, чем Эли, – отвечал клерк. – Я доверился бы слову Эли, если бы был вождем Аппина, – добавил он.
– Ведь это он привез тогда доктора, не правда ли? – спросил стряпчий.
– Он самый, – ответил клерк.
– И он же и отвез его? – продолжал Стюарт.
– Да, хотя у того кошель был полон золота и Эли знал об этом! – воскликнул Робин.
– Да, должно быть, трудно составить верное мнение о людях с первого взгляда, – сказал я.
– Вот об этом-то я и забыл, когда вы вошли ко мне, мистер Бальфур, – отвечал стряпчий.
III. Я отправляюсь в Пильриг
Как только я проснулся на следующий день на моей новой квартире, я сейчас же встал и оделся в новое платье. Потом, проглотив завтрак, отправился продолжать свои похождения. Я мог надеяться, что дело Алана уладится. Дело Джемса было гораздо труднее, и я не мог не сознавать, что это предприятие может обойтись мне дорого, как говорили все, кому я открывал свой план. Казалось, что я достиг вершины горы лишь затем, чтобы броситься вниз; что я для того лишь перенес столько тяжелых испытаний, чтобы, достигнув богатства, признания, возможности носить городское платье и шпагу, покончить в конце концов самоубийством, и выбрав притом наихудший вид самоубийства – виселицу, по приказу короля.
"Зачем я это делаю?" – спрашивал я себя, идя по Гай-стриту по направлению к северу через Лейд-Винд.
Сперва я ответил себе, что хочу спасти Джемса Стюарта; правда, на меня сильно подействовало его отчаяние, слезы его жены и несколько слов, сказанных мною при этом случае. В то же время я подумал, что мне довольно безразлично – или должно быть безразлично, – умрет ли Джемс в постели или на эшафоте. Положим, он родственник Алана, но в интересах Алана лучше всего бы сидеть смирно и предоставить королю, герцогу Арджайльскому и воронам по-своему расправиться с Джемсом. Я не мог также забыть, что, когда мы были в беде, он не выказал особенной заботливости по отношению к Алану и ко мне.
Затем мне пришло в голову, что я действую во имя справедливости. "Это прекрасное слово", – подумал я и решил, что, так как, к нашей беде, у нас есть политика, самым важным делом должно быть оказание справедливости и что смерть одного невинного наносит ущерб всему государству.
Потом, в свою очередь, заговорила совесть: она пристыдила меня за то, что я вообразил, будто действую из каких-то высших побуждений, и доказала мне, что я только болтливый, тщеславный ребенок, наговоривший много громких слов Ранкэйлору и Стюарту и теперь из самолюбия желавший выполнить то, чем он похвастался. Совесть нанесла мне еще один удар, обвинив в известного рода трусости, в желании при помощи небольшого риска купить себе безопасность: пока я еще не заявил о себе и не оправдался, я, без сомнения, рисковал каждый день встретить Мунго Кемпбелла или помощника шерифа, которые могли бы узнать и задержать меня. Не было сомнения, что если я успешно сделаю свое заявление, то могу быть спокойнее в будущем. Но когда я здраво отнесся к этому аргументу, то не нашел в нем ничего постыдного. Что же касается остального, то я подумал: "Предо мною два пути, и оба они ведут к одному. Недопустимо, чтобы повесили Джемса, если в моих силах спасти его, и будет смешно, если я, наболтав так много, ничего не сделаю. Счастье Джемса, что я раньше времени похвастался, да и для меня это вышло недурно, потому что я обязан поступить по совести. У меня есть имя и средства джентльмена. Будет плохо, если откроется, что у меня нет благородства джентльмена".
Затем я подумал, что это не христианские мысли, прошептал молитву, испрашивая смелости, которой мне недоставало, решимости честно исполнить свой долг, как делает солдат в сражении… и остаться невредимым.
Эти размышления придали мне твердости, хотя я не закрывал глаза на грозившую мне опасность и на то, что если буду продолжать свое дело, то легко смогу очутиться на ступенях виселицы. Утро было ясное, хотя дул восточный ветер. Его свежее дыхание холодило мне кровь, напоминая об осени, о падающих листьях, о мертвецах, покоившихся в могилах. Мне казалось, что если я умру в этот счастливый период моей жизни, умру за чужое дело, то это будет происками дьявола. На вершине Кальтонского холма дети с криками пускали бумажных змеев, которые ясно вырисовывались на фоне неба. Я заметил, что один, взлетев по ветру очень высоко, упал между кустами дрока. При виде этого я подумал: "Вот так будет и с тобой, Дэви!"
Мой путь лежал через Моутерский холм и вдоль поселка, расположенного на его склоне, среди полей. Во всех домах слышалось гудение ткацких станков; в садах жужжали пчелы; люди переговаривались между собой на незнакомом мне языке. Впоследствии я узнал, что деревня эта называется Пикарди и что в ней работают французские ткачи на льнопрядильное общество. Здесь мне дали новое указание относительно дороги в Пильриг – место моего назначения. Немного далее у дороги я увидел виселицу, на которой висели два закованных в цепи человека. Их, по обычаю, окунули в деготь, и теперь они болтались на ветру; цепи звенели, птицы кружились над несчастными висельниками и громко кричали. Обойдя виселицу, я натолкнулся на старуху, похожую на колдунью, которая сидела за одним из столбов. Она кивала головой, кланялась и разговаривала сама с собой.
– Кто это, матушка? – спросил я, указывая на оба трупа.
– Благослови тебя бог! – воскликнула она. – Это мои два любовника, мои два прежних любовника, голубчик мой.
– За что они повешены? – спросил я.
– За правое дело, – сказала она. – Часто я предсказывала им, чем все это кончится. За два шотландских шиллинга, ни на грош больше, оба молодца теперь висят здесь! Они забрали их у ребенка из Броутона.
– Ай, – сказал я скорей себе, чем сумасшедшей старухе, – неужели они наказаны за такой пустяк? Это действительно значит все потерять.
– Покажи свою ладонь, голубчик, – заговорила она, – и я узнаю твою судьбу.
– Нет, матушка, – отвечал я, – я и так достаточно далеко вижу свой путь. Неприятно видеть слишком далеко вперед.
– Я читаю твою судьбу на твоем лице, – сказала она. – Я вижу красивую девушку с блестящими глазами, маленького человека в коричневой одежде, высокого господина в напудренном парике и тень от виселицы на твоем пути. Покажи ладонь, голубчик, и старая Меррэн тебе хорошенько погадает.
Две случайные фразы, которые, казалось, намекали на Алана и на дочь Джемса Мора, так поразили меня, что я бросился бежать от колдуньи, кинув ей медяк, а она сидела и играла монетою в тени, отбрасываемой повешенными.
Если бы не эта встреча, дорога моя вдоль по Лейт-Уокскому шоссе была бы приятнее. Старинный вал пересекал поля, подобных которым по тщательности обработки я никогда не видел. Кроме того, мне нравилась такая деревенская глушь. Но мне все еще слышался звон кандалов на висельниках, мерещились гримасы и ужимки старой ведьмы, и как кошмар меня давила мысль о двух повешенных. Да, печальная судьба – попасть на виселицу!
Попал ли на нее человек за два шотландских шиллинга или, как говорил мистер Стюарт, из чувства долга – разница была невелика, если этот человек вымазан дегтем, закован и повешен! Может висеть и Давид Бальфур… Другие юноши пройдут мимо по своим делам и безразлично взглянут на него; сумасшедшие старухи будут сидеть у подножия виселицы и предсказывать им судьбу. Нарядно одетые, благородные девушки, пройдя мимо, отвернутся и заткнут себе носы. Я отчетливо представлял этих девушек: у них серые глаза и цвета Друммондов на головных уборах.
Хотя я сильно упал духом, но настроение у меня было все-таки решительное, когда я подошел к Пильригу и увидел красивый дом с остроконечной крышей, расположенный на дороге между группами молодых деревьев. У входа стояла оседланная лошадь лэрда, а он сам находился в кабинете среди ученых сочинений и музыкальных инструментов, так как был не только глубоким философом, но и хорошим музыкантом. Он довольно приветливо принял меня и, прочитав письмо Ранкэйлора, любезно предложил мне свои услуги:
– Чем я могу быть вам полезен, кузен Давид, так как, оказывается, мы кузены. Написать записку к Престонгрэнджу? Это очень легко сделать. Но что написать в этой записке?
– Мистер Бальфур, – сказал я, – я уверен, да и мистер Ранкэйлор тоже, что, если бы я рассказал вам мою историю во всех подробностях, она бы вам не очень понравилась.
– Очень жаль слышать это от вас, милый родственник, – ответил он.