Однако Баратынский не довольствует открытым им "законом". В частных и случайных лирических "событиях" он прозревает их всеобщий и "вечный" смысл. Его волнует отношение человека к жизни, смерти, истории, истине, природе. Трагический удел человека на земле, по мысли автора, зависит от его изначальной двойственности – сопряженности в нем духовного и телесного, нетленного и бренного, земного и небесного. Человек не может вырваться из своей противоречивой природы, но оба начала в нем одинаково законны. Несмотря на власть роковых предначертаний, та же "всевидящая" и грозная судьба внушила ему порыв к духовности, свободе, гармонии и счастью. И как бы ни был слаб человек, не находящий родного приюта ни на земле, ни на небесах, в нем не умирает святое беспокойство. Он подчиняется как неведомым ему предначертаниям "рока", так и своим личным, вполне земным страстям, которыми оплачивает жизнь, принося их в жертву суровой предопределенности. Даже интимные чувства и идеальные мечтания, не подверженные, по уверениям романтиков, власти "закона" и сохраняющие свою суверенность, у Баратынского не избегают общей доли:
Знать, самым духом мы рабы
Земной насмешливой судьбы;
Знать, миру явному дотоле
Наш бедный ум порабощен,
Что переносит поневоле
И в мир мечты его закон.
Из всего этого видно, что жизненная философия Баратынского – глубокое разочарование в мироустройстве – как нельзя лучше срифмовалась с поэтической философией элегического жанра, призванного запечатлеть и выразить грусть, печаль, одиночество и неудовлетворенность человека в земном бытии. Поэтому Баратынский сразу был признан элегиком-новатором, двинувшим вперед русскую элегию. В немалой степени такая оценка объяснялась особенностью элегий Баратынского, состоящей в том, что поэт "не растравлял своей души", как выразился он в одном стихотворении, тонкими переживаниями и не погружался в тайники внутреннего мира. Он всегда стремился дать себе отчет в причинах разочарования и потому выводил его на Божий свет, чтобы подвергнуть мыслительному анализу, отдать его во власть разума и даже холодного рассудка. Баратынский не воспроизводит переживание во всех его извивах и переплетениях – он думает над ним, размышляет о нем. Это размышление мучительно для самого поэта, потому что будто острым скальпелем, не прибегая к наркозу, он подробно и тщательно, с ледяным и жестоким бесстрастием духовного лекаря рассекает чувство. Но удивительное дело! Доискиваясь до причины страданий, – а для поэта жизнь и страдание неразлучны, – мысль Баратынского оказывается целительной, примиряя человека с несовершенными жизненными законами и в то же время не давая им подмять под себя достоинство личности. У человека всегда есть выбор, даже при всем фатализме бытия, при всей обусловленности высшими законами мироздания, независимыми от людей. Поэзия Баратынского – это вечный спор человека, наделенного могучим умом и сильными чувствами, с законами бытия. Человек Баратынского живет по заранее предписанным (но не им!) правилам. Так случилось, что в человеке соединено духовное и физическое, что он принадлежит одновременно и небу и земле, что он мечется между землей и небом, оторвавшись от природы, "естества", и в своем духовном полете не достигает Небесного Царства. И все-таки, несмотря на предопределенность бытия и всякой человеческой судьбы, если рассматривать их в философско-поэтическом плане, такая обусловленность вовсе не безнадежна и не безысходна.
В пушкинской поэме "Цыганы" Старик, объясняя Алеко своеобразие "сердца женского", которое любит "шутя", сравнивает его с луной:
Взгляни: под отдаленным сводом
Гуляет вольная луна;
На всю природу мимоходом
Равно сиянье льет она.
Заглянет в облако любое,
Его так пышно озарит,
И вот – уж перешла в другое
И то недолго посетит.
Кто место в небе ей укажет,
Примолвя: там остановись!
Кто сердцу юной девы скажет:
Люби одно, не изменись?
Для Пушкина бытию свойствен один закон – закон свободы. Нельзя принудить сердце, если оно того не желает, если оно уже разлюбило, любить "одно", как нельзя приказать луне освещать только это облако и ни в коем случае не лить свой свет на другое. Все в природе свободно. Иначе у Баратынского. У него все заранее предопределено. Как и у Пушкина, всюду царствует тоже один "закон", но только противоположный:
…безропотно текут речные воды
В указанных брегах, по склону их русла;
Ель величавая стоит, где возросла,
Невластная сойти. Небесные светила
Назначенным путем неведомая сила
Влечет. Бродячий ветр не волен, и закон
Его летучему дыханью положен.
Что же остается человеку? Ему надобно, казалось бы, послушно согласить "свои мечтания со жребием своим". Но именно в этом месте в стихотворении Баратынского "К нему невольнику мечтания свободы?.." происходит слом поэтической мысли. Вслед за элегическим раздумьем об извечном законе судьбы, кладущем предел стихийной "воле" природы и "мятежным мечтам" человека, поэт неожиданно открывает новую грань своей мысли:
Безумец! не она ль, не вышняя ли воля
Дарует страсти нам? и не ее ли глас
В их гласе слышим мы?
Значит, "закон" бытия состоит и в его предначертанности, и в свободе. Он предлагает человеку и покорность, и несогласие. А это и есть выбор. Здесь Баратынский сходится с Пушкиным. Однако выбор этот, в отличие от Пушкина, у Баратынского весьма невелик: человеческая жизнь бьется в тесных пределах фатализма, поэтому и смирение, и мятеж заключены в жесткие рамки одного закона, не предусматривающего безграничной свободы. Недаром это стихотворение Баратынский закончил горькими словами:
О, тягостна для нас Жизнь, в сердце бьющая могучею волною И в грани узкие втесненная судьбою.
Мятеж в душе человека, восстающего против своего "удела", оказывается столь же предназначенным, как и смирение. Сама "беззаконность" протестующих страстей, голоса жизни осознана вполне законной. И в этом состоит неразрешимый парадокс, побуждающий поэта скорбеть о скудных возможностях человеческой души. Но из тех же серьезных и глубоких сомнений Баратынского вырастает и страстная жажда гармонии, совершенства, единства телесного и духовного начал. Их примирение достигается не разумом и не чувством, а творческим преображением. Лишь поэзия способна разрешить конфликт между мятежными страстями и "вышней волей". Она одна усмиряет бунтующую душу и врачует ее.
В юности Баратынский исповедовался в письме к Жуковскому: "Посреди подробностей существенной гражданской жизни я короче узнал ее условия и ужаснулся как моего поступка, так и его последствий". И для искупления вины он всколыхнул в себе такие духовные силы, на какие, по его признанию, не был бы способен, не пошли ему судьба этого испытания. "Зачем же раскаиваться в сильном чувстве, которое ежели сильно потрясло душу, то может быть, развило в ней много способностей, дотоле дремавших?" – убеждает он своего друга Н.В. Путяту, сравнивая Шекспира с пахарем, плуг которого одновременно и раздирает и плодотворит землю. Автобиографический смысл этих слов не подлежит ни малейшему сомнению. "Две области – сияния и тьмы" существуют сопряженно, а поэтому требуют равного внимания и слитного исследования. Правда заключена не в отъединении "сияния" от "тьмы", но в нерушимости их противоречия. Порок и высший взлет человеческого гения могут иметь один источник. Поэтическое чувство рождается из дерзновенного поступка. Отдаваясь на волю своим страстям, человек совершает бунт. Он бросает вызов нравственному закону и сам становится его жертвой. Его мятеж носит стихийный, бессознательный ("безумие забава") и сознательный, духовный ("пир злоумышленья") характер. Отрицательный опыт неминуем, как и положительный, и надо заранее согласиться на него и открыть себя жизненным скорбям. Но поэт – не злодей, хотя злодейство порой выступает побудительной причиной его гения, который усмиряет бессознательный порыв, а подчиняясь нравственному закону, охлаждает пыл сознательного умысла. Тем самым он утверждает правду и на земле, "и выше". Только отдав сердце страданиям, поэт (и человек вообще) окажется достоин очистительного мгновения.
Трагическая лирика Баратынского знает эти блаженные минуты катарсиса, в которых заключены для поэта смысл творческого преображения и оправдание жизни.
Ничто не может успокоить больную, раздвоенную, разорванную, скорбящую душу – ни вера в Бога, ни любовь. Холод жизни, неизбывное страдание становятся уделом души, которая, утратив надежды на достижение идеала, не может найти гармонии и согласия в мире, не может примирить присущие ей противоречия. Баратынский, в отличие от Жуковского, не может найти утешение ни в "очарованном Там", за пределами земной жизни, ни, в отличие от раннего Батюшкова, уединиться в свой счастливый домик или простую хижину, не может, в отличие от Пушкина, обрети душевное здоровье на почве той самой жизни, которая несет и страдания, и упоение гармонией. "Больная" душа поэта не может излечиться в "больном" мире. Но в таком состоянии она не может и творить. Для того чтобы поведать о мировой дисгармонии, нужно сначала исцелиться, нужно обрести гармонию, успокоение, ясность мыслей и примирение чувств в самом себе. Для этого нужно победить "болезнь духа", преобразив ее в гармонию стиха. И только потом преображенная творчеством душа, уврачеванная от страданий, перейдет в души людей, неся им через излитые мерные стихи весть о желаемой гармонии всего сущего.
Об этом одно из лучших своих стихотворений Баратынского "Болящий дух врачует песнопенье…":
Болящий дух врачует песнопенье.
Гармонии таинственная власть
Тяжелое искупит заблужденье