• • •
Еще в начале восьмидесятых годов Чехов писал: "адресы", "счеты". А в поэме Андрея Вознесенского в 1962 году появилась форма мира́:
Мощное око взирает в иные мира́.
Выше я высказал опасение, что недалеко то время, когда наши внуки начнут говорить медведя́, актера́.
Читатель В. Н. Яковлев (поселок Локоть) утешает меня, что этого никогда не случится.
"Заметьте, - пишет он, - тот, кто говорит догово́р, почти никогда не скажет договора́, потому что догово́р так и просит множественного числа догово́ры. Напротив, для слова до́говор естественнее множественное договора́. Точно так же: шофёр - шофёры, но шо́фер - шофера́. Ибо перенос ударения на последний слог во множественном числе никогда не происходит в словах с ударением на последнем слоге в единственном числе. От мото́р никому не придет в голову образовать множественное мотора́, это совершенно исключено, так как ударение на последнем (корневом) слоге сохраняется. Говорят бухгалтера́, но не счетовода́; катера́, но не баркаса́; крейсера́, но не линкора́.
Следует ожидать, что такая же участь (перенос ударения) постигнет и кран, так как односложные существительные тоже затронуты тенденцией к переносу ударения. Но актера́ и медведя́ в литературном языке вряд ли когда-нибудь появятся. Особенно я настаиваю на этом в отношении слова актёр. Пока оно звучит именно так, множественное число всегда будет актёры. Другое дело, если бы со временем в единственном числе стали говорить а́ктер. Короче говоря: те слова, которые в единственном числе имеют ударение на последнем (корневом) слоге, сохраняют во множественном числе безударное окончание ы. Такой вывод я сделал из наблюдения над процессом переноса ударения и пока не вижу ни одного случая, который опровергал бы этот вывод".
Напрасно. Такие случаи есть. Вспомним, например, формы: офицера́, инженера́, парохода́ и др., где окончание а присвоено тем существительным, которые в единственном числе имеют ударение на последнем слоге: инжене́р, офице́р, парохо́д.
Впрочем, таких случаев пока маловато, и, в общем, Яковлев прав.
Хотим мы этого или нет, не за горами то время, когда люди будут без всякой улыбки относиться к стишку, сочиненному мною в 1920-х годах как пародия на малограмотный призыв одного редакционного служащего:
Приходите, автора́,
Подписать договора́.
• • •
Да и форма я переживаю, может быть, совсем не такой уж криминал. Ведь во всяком живом разговоре мы часто опускаем слова, которые легко угадываются и говорящим, и слушающим. Мы говорим: "Скоро девять" (и подразумеваем: часов). Или: "У него температура" (подразумеваем: высокая). Или: "Ей за сорок" (подразумеваем: лет). Или: "Мы едем на Басманную" (подразумеваем: улицу). "Это ясно как дважды два" (подразумеваем: четыре).
Такое опущение называется эллипсисом. Здесь вполне законная экономия речи. Вспомним другой переходный глагол, тоже в последнее время утративший кое-где свою переходность: нарушать.
Все мы слышим от кондукторов, милиционеров и дворников:
- Граждане, не нарушайте!
Подразумевается: установленных правил.
И другая такая же форма:
- Граждане, переходя улицу там, где нет перехода, вы подвергаетесь.
Эллипсис ли это, не знаю. Но переживать, уж конечно, не эллипсис: дополнение здесь не подразумевается, а просто отсутствует.
Тот, кто сказал: "Я переживаю", даже удивился бы, если бы его спросили, что именно он переживает: горе или радость. О радости не может быть и речи; переживать нынче означает: волноваться, тревожиться.
Как бы ни коробило нас это новое значение старого слова, оно так прочно утвердилось в языке, что реставрация былой формы, к сожалению, едва ли возможна.
• • •
И сказать ли? Я даже сделал попытку примириться с русскими падежными окончаниями слова пальто.
Конечно, это для меня трудновато, и я по-прежнему тяжко страдаю, если в моем присутствии кто-нибудь скажет, что он нигде не находит пальта или идет к себе домой за пальтом.
Но все же я стараюсь не сердиться и утешаю себя таким рассуждением.
- Ведь, - говорю я себе, - вся история слова пальто подсказывает нам эти формы. В повестях и романах, написанных около середины XIX века или несколько раньше, слово это печаталось французскими буквами:
"Он надел свой модный paletot".
"Его синий paletot был в пылки".
По-французски paletot - мужского рода, и даже тогда, когда это слово стало печататься русскими буквами, оно еще лет восемь или десять сохраняло мужской род и у нас. В тогдашних книгах мы могли прочитать:
"Этот красивый палето".
"Он распахнул свой осенний палето".
У Герцена в "Былом и думах" - теплый пальто.
Но вот после того, как пальто стало очень распространенной одеждой, его название сделалось общенародным, а когда народ ощутил это слово таким же своим, чисто русским, как, скажем, яйцо, колесо, молоко, толокно, он стал склонять его по правилам русской грамматики: пальто́, пальту, пальтом и даже по́льта.
- Что же здесь худого? - говорил я себе и тут же пытался убедить себя новыми доводами. - Ведь русский язык настолько жизнеспособен, здоров и могуч, что тысячу раз на протяжении веков самовластно подчинял своим собственным законам и требованиям любое иноязычное слово, какое ни войдет в его орбиту.
В самом деле. Чуть только он взял у татар такие слова, как тулуп, халат, кушак, амбар, сундук, туман, армяк, арбуз, ничто не помешало ему склонять эти чужие слова по законам русской грамматики: сундук, сундука, сундуком.
Точно так же поступил он со словами, которые добыл у немцев, с такими, как фартук, парикмахер, курорт.
У французов он взял не только пальто, но и такие слова, как бульон, пассажир, спектакль, пьеса, кулиса, билет, - так неужели он до того анемичен и слаб, что не может распоряжаться этими словами по-своему, изменять их по числам, падежам и родам, создавать такие чисто русские формы, как пьеска, закулисный, безбилетный, бульонщик, сундучишко, курортник, гуманность и проч.
Конечно, нет! Эти слова совершенно подвластны ему. Почему же делать исключение для слова пальто, которое к тому же до того обрусело, что тоже обросло исконно русскими национальными формами: пальтишко, пальтецо и т.д.
Почему не склонять это слово, как склоняется, скажем, шило, коромысло, весло? Ведь оно принадлежит именно к этому ряду существительных среднего рода.
Пуристы же хотят, чтобы оно оставалось в ряду таких несклоняемых слов, как домино, депо, кино, трюмо, манто, метро, бюро и т.д. Между тем оно уже вырвалось из этого ряда, и нет никакого резона переносить его обратно в этот ряд.
Впрочем, и метро, и бюро, и депо, и кино тоже не слишком-то сохраняют свою неподвижность. Ведь просторечие склоняет их по всем падежам:
- В депе́- танцы.
- Завтра на бюре́ рассмотрим!
- Я лучше метро́м поеду!
Сравни у Маяковского:
Я, товарищи, из военной бюры.
("Хорошо!")
И у Шолохова:
"У нас тут не скучно: если кина нет, дед его заменит".
Возникли эти формы не со вчерашнего дня.
Еще в "Войне и мире" Льва Толстого:
"- Читали немножко, а теперь, - понизив голос, сказал Михаил Иванович, - у бюра, должно, завещанием занялись".
В драме "Поздняя любовь" А. Н. Островского:
"- Эка погодка! В легоньком пальте теперь... Ой-ой!"
У него же в комедии "Лес":
"Пальты коротенькие носит".
Русский язык вообще тяготеет к склонению несклоняемых слов. Не потому ли, например, создалось слово кофий, что кофе никак невозможно склонять? Не потому ли кое-где утвердились формы радиво (вместо радио) и какава (вместо какао), что эти формы можно изменять по падежам?
Всякое новое поколение русских детей изобретает эти формы опять и опять. Четырехлетний сын профессора Гвоздева называл радиомачты - радивы и твердо верил в склоняемость слова пальто, вводя в свою речь такие формы, как в пальте, пальты. Воспитывался он в высококультурной семье, где никто не употреблял этих форм.