Он и теперь такой же: хочешь – сходи посмотри, это в нашем городе, дом 12 по Греческому проспекту. Так вот. Вдруг у нас начали гореть провода. Проводка была наружная, и в темноте все провода начинали светиться красноватым светом. Не очень ярко – ну, как самая слабая лампочка в фонарике. Надо менять провода. Но сразу этого не сделаешь: нужно их найти, купить, посмотреть, что еще не в порядке. Словом, это продолжалось, наверное, с неделю. На ночь папа отключал электричество совсем, боясь, что ночью может случиться пожар.
Приснился мне в эти дни сон. Первый из четырех за всю жизнь, очень ярких и как будто «не снов». Стоит папа в конце коридора, почему-то очень плохо одетый, в чем-то старом летнем, как будто в парусиновых туфлях. А папа даже дома одевался хорошо, хотя и иначе, чем на работу. И вдруг пол начинает подниматься, именно с того конца, где стоял папа. По полу вниз покатились статуэтки – папа любил их, их много было дома, но, конечно, не в коридоре. А под полом – огонь, причем языки пламени – по бокам коридора. Папе трудно устоять на ногах, он падает, я с криком просыпаюсь… А на следующую ночь проснулась оттого, что в квартире горел свет, ходили какие-то люди, и папа говорил им: «Вот еще мои дневники, здесь за много лет» – и отдавал им маленькие книжечки. Рядом стояли важные дворники. Те самые, дети которых недели за две показывали нам руками знак решетки – растопыренные пальцы обеих рук, наложенные друг на друга перед лицом. Знали… А мы не верили им…
Папа подошел к нам, успокоил, сказал, чтобы мы не волновались, что он скоро вернется, что все это – какая-то ошибка.
Я не могу сказать, что? я чувствовала в этот последний миг, даже не могу сказать, что это был испуг, – папа был так спокоен… А утром спросила маму, почему она дома. И, увидев на столе папины ключи, – где папа. Я решительно ничего не помнила…
– Как, бабуль, совсем ничего? Ведь твоего любимого папу арестовали?!
– Мама попыталась сказать, что папа в командировке, потом заплакала: «Его арестовали…»
И тут я вспомнила все – сначала как сон, затем как явь… И с этой секунды стала ждать возвращения папы. Я ждала его и тогда, когда попала в детский дом – а это было через полгода, – и каждую, каждую ночь засыпала с мыслью: это произойдет завтра, придут за мной и братом Андреем веселые папа с мамой и все, все будет снова хорошо. Лучше, чем было. Папа раньше часто получал премии, это праздновалось дома. В эти дни мне тоже ужасно хотелось праздника, мне хотелось, чтобы все было так же, и даже лучше. А папа в это время уже больше месяца как был расстрелян… Маму в общем вагоне увезли в лагерь; потом она рассказывала, что больше года все время плакала, плакала: дома остались мы – трое детей. Мама была уверена, что всех взяли наши родственники, и очень волновалась за маленькую мою сестричку Эвридику (Эвочку), – в семье, где, как она предполагала, живет Эвочка, был туберкулез, причем двое там уже умерли – туберкулез тогда еще лечили очень плохо… Натуль моя молчит, думает.
– Ну вот, какую грустную историю я тебе рассказала. Лучше бы и не надо? И уж конечно, на сегодня хватит.
– А дальше? Ведь ты жива осталась.
– А дальше – когда-нибудь, ладно?
– Не когда-нибудь, я знаю: «когда-нибудь» – это почти никогда. Давай завтра, а?
– Посмотрим, Натуль. Если удастся и захочется, то завтра.
Прошло много-много дней и недель. И это я виновата, что так. Она ждала, а я думала, что интерес пропал. Приходила ко мне. С мамой. И садилась у телевизора. Только поехав с ней вместе в Америку, я поняла, какое глубокое, думающее и чувствующее создание со мной рядом.
– Я все думала, думала.
– О чем?
– Обо всем и о себе. Я хочу остаться здесь учиться, я хочу знать язык, посмотреть, как живут люди иначе.