Мераб Мамардашвили - Лекции о Прусте (психологическая топология пути) стр 3.

Шрифт
Фон

Что является здесь французской страстью? Это мания и смелость - поставить себя целиком на карту. S'engager - "ввязаться". Но ввязаться не умом, не просто смотреть, а ввязаться, поставив свое тело, плоть свою и кровь на карту - в предположении, что именно тогда случится нечто такое, что тебе что-то прояснит. И только тогда ты что-то поймешь, так как в качестве материала понимания, переживания и рассуждения будет принято только то, что идет от тебя, в этом engagement. Следовательно, французская страсть - это одновременно и декартовский принцип cogito. Вы помните, как звучит этот принцип: Cogito ergo sum. Или: ego cogito, ego sum. И это не силлогизм (как иногда думают), но выдвижение - в качестве проверочной и контрольной по отношению ко всему - очевидности, которая экзистенциально тебя "повязала". Ты достоверно присутствуешь, будучи поставлен на карту. И только в свете этой достоверности все, что можно с нею сопоставить, соотнести, может получить признак истинности. Пруст абсолютно таков. И таковы же Декарт, Монтень, Бальзак, таков Сен-Симон, который, может быть, больше всего повлиял на Пруста. (Я имею в виду не графа Сен-Симона, основателя социалистических учений, а герцога Сен-Симона, автора мемуаров, относящихся к началу XVIII века.) Сама форма этого прекрасного участия и риска - поставить себя на карту в реальном "светском" испытании - и есть то, что я назвал "французской страстью".

Кстати, Пруст сознавал свою филиацию от XVIII века французской культуры, и потому он неоднократно упоминает Декарта, причем в очень интересной связи. Вы можете заметить в романе одну "маниакальную" эмоцию, которую Пруст все время испытывает и пытается сам для себя прояснить, усвоить, понять ее значение. Это эмоция радости. Она возникает по разным поводам, но всегда это радость особого рода. Например, он переживает радость, когда видит три последовательно меняющиеся конфигурации деревьев во время одной из своих поездок в фиакре. Они возникают перед ним в считанные мгновения в виде носителя какого-то смысла, и душу его охватывает состояние, как пишет Пруст, освобождающей радости. Причем для него непонятной. Ведь эти деревья такие же, как все. Почему же тогда эта радость? Откуда? Или другой пример. Марсель окунул печенье "мадлен" в чашку чая, и вдруг опять его охватила радость. Но тут он уже понял, в чем она состоит, - он сумел расшифровать, вызвать из вкуса печенья, обрадовавшего его, все воспоминания, связанные с детством и теми местами, где он был когда-то. Он вспомнил пейзаж, реку, птиц, цветы - и все это из чашки чая, из одного ощущения, совпавшего с ощущением, которое было испытано им в прошлом. Пытаясь прояснить для себя, что значит эта радость, Пруст на первых порах понимает одно: она - признак истины. Но перевернем фразу: то, что истинно, вызывает радость, которая ничем конкретным не обоснована. Эта радость не оттого, что ты, голодный, съел печенье и стал сытым. И не оттого, что увидел какие-то три дерева. Это радость состояния, которое является твоим свободным состоянием, но возникло оно из твоей же собственной жизни. Значит, истина появляется тогда, когда твоя, действительно тобою испытанная жизнь как бы всплывает в тебе очищенная и ясная. Она - твоя. И несколько раз, в разных местах романа (и не только в романе) Пруст говорит: такая радость похожа на то, что Декарт называл очевидностью. Хотя по традиции мы якобы знаем, что Декарт очевидностью называл продукты нашего холодного рассудочного суждения и, более того, искал будто бы такую холодную, научную очевидность. Пруст же понимает, что у Декарта речь шла совсем не об этом, а о чем-то похожем на то, что он испытал сам, назвав это радостью.

Эта тема фактически и будет нашей темой, темой пути, который стоит проходить и который несет на себе отпечаток смертного пути. У нас еще будет в дальнейшем возможность разобраться в том, почему философы считают, что без символа смерти, без того, чтобы жить в тени этого символа, - ничего нельзя понять, ничего нельзя в действительности испытать…

Значит, то, что относится к пути, во-первых, связано с какими-то особого рода переживаниями и мыслями, в которых мы присутствуем как ангажированные и рискующие собой. Потому что если стоишь перед Парижем один на один, то можешь ведь и проиграть. И, во-вторых, этот путь ведет нас в самих себя. Это то же самое, как если бы я смотрел вот на этот стоящий передо мною шкаф и не видел его, потому что, чтобы я его увидел, мне нужно найти способ посмотреть внутрь самого себя и лишь потом, вынырнув из себя, увидеть то, что я вижу. А именно - шкаф. Пока это звучит непонятно, но право на такую фразу у нас есть, поскольку мы сказали, что всякая очевидность экзистенциальна. Что она предполагает наше ангажированное присутствие, когда мы должны заняться собой, чтобы понять другое.

То, что я называл "французской страстью", возникло, очевидно, на волне эпохи Возрождения. Потому что Возрождение - это появление человека, который стоит один на один с миром и готов на своих плечах нести всю тяжесть риска и ответственности, - а платит он кусками своего мяса и души. Если вы помните, Петрарка когда-то отправился на поиски так называемого сказочного города или острова под названием Туле. Он его не нашел и, когда вернулся, сказал интересную вещь: Туле я не нашел, но всю оставшуюся мне жизнь и время я употреблю на то, чтобы познать самого себя.

Давайте и мы не в обыденном, не в буквальном смысле понимать слова "познать самого себя". Многое из того, чем мы будем заниматься, потребует от нас некоторой психотехники. То есть, слушая или внутри себя понимая говоримое, мы должны будем приостанавливать в себе действие автоматических ассоциаций, что идут по путям, уже проложенным в языке и в нашем сознании. Например, я сказал: познать самого себя. По законам обыденного языка и по уже существующим ассоциативным сцеплениям можно понять эту фразу так, что я, Мераб Мамардашвили, должен углубиться в себя и себя рассматривать. Такое понимание неминуемо. Французы говорят: у нас есть та любовь, какая есть, извините за немногое. Так и у нас есть тот язык, какой есть, другого языка нет, и мы не можем всякий раз иметь разные слова для разных вещей. Скажем, слово "я" в одном случае означает одно, а в другом случае - другое, и других слов выдумывать мы не можем. А поэтому мы должны предполагать какое-то усилие понимания со стороны человека, который слышит и сам употребляет подобные слова.

Очевидно, Петрарка имел в виду, что то, из-за чего он отправился в Туле, можно узнать - углубившись в себя. Не себя увидеть в эмпирическом смысле слова, а мир узнать - нырнув в себя. Перефразируя Петрарку и выражая тем самым точный смысл прустовской жизни и самого факта, что он взялся писать роман, можно, следовательно, сказать так: Альбертины-то я не нашел, так займусь поиском в себе самого себя. Потому что в действительности под видом Альбертины (или под видом Туле у Петрарки) человек искал самого себя: ведь Альбертина, как и Германты, - только имя.

Приведу еще один возрожденческий пример, чтобы воссоздать из разных фасетов (как в живописи Сера) образ французской страсти, о которой я говорил. Вы помните, конечно, шекспировское - "что в имени твоем?" Это принадлежит к тому же духовному, умственному миру. Петрарка: ну, что Туле? Нырну в самого себя. Другой: "что в имени твоем?" И то же самое у Пруста. Вы помните, Германты появляются у него под следующим знаком: сначала "имя страны", а потом "страна имени". То есть сначала - пустое имя, но нагруженное романтическими иллюзиями, а потом - реальность, которая предстает из кусков тебя самого. Это и будет реальностью. Значит, даже имя, не как пустой звук, а как что-то действительное, может быть таковым, если наполнено тобой. А из себя вырвать можно, только войдя в себя. Так вот, Альбертины-то я не нашел, так буду в себе искать то, что искал.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке