3
Вчера в институте услышал разговор профессора с доцентом.
- Курдюмов останется.
- А надолго?
- На его век хватит.
- А Лихачев?
- Навсегда.
- А я?
Тут оба смутились и огляделись. Пришлось отойти. Решают, кто и на сколько останется в истории, кого и сколько будут помнить.
А я?
Я обещал стать великим музыкантом в шесть лет.
Великим шахматистом - в десять.
Потом от меня ждали, что я буду великим поэтом, великим биологом, великим артистом. Кому обещал? Кто ждал? Сначала родители, потом родители и друзья. С пятнадцати до восемнадцати - сам. Потом два года я пытался стать великим математиком и великим художником сразу.
Мама говорит мне, возвратившись с работы:
- Сегодня встретила Юру. Он уже гроссмейстер. А ты его еще десять лет назад бил…
Упрек, который звучит в ее голосе, никак нельзя назвать невысказанным. Она тут же выскажет его и в более определенной форме.
А назавтра она встречает Мишу, которого печатает журнал "Юность". Послезавтра - Петю, который в прошлом месяце холодильник выиграл по лотерее.
Все мои друзья - значительные люди. И только я…
Сейчас мне двадцать два, и я уже ничего не обещаю. Ни другим, ни себе. А я ведь уже привык к тому, что буду. Остаться. Быть. Умереть, но не уйти. Я карабкался к небу то по одной лестнице, то по другой. И каждый раз упирался головой в потолок. Мама прятала мои рисунки, стихи, записи шахматных партий. Она знала, что это будет через сто лет интересно. И я знал. А теперь знаю, что даже мамы иногда ошибаются.
Насчет остаться не выйдет. Я бездарен. Как говорит дед Филипп: что сфотографируешь, а что проявляется.
Но можно попасть на фотографию вместе с кем-нибудь другим. Пущин остался в компании с Пушкиным. Чайковский потянул за собой в историю баронессу фон Мекк. Если я и вправду смогу быть нужным гению… Что же, для бездарности и этого много. Но это возможно.
Сейчас лекция кончится, я подойду к нему и начну атаку. Я должен уметь загораться чужим светом, раз нет своего, стать статистом или ассистентом, но оказаться рядом, войти в его жизнь, принадлежащую будущему, продолжающуюся в веках… Да, лекция идет к концу, вон дед Филипп собирает диапозитивы. И он, конечно, совершенно трезв, необычно в нем что-то другое. Может быть, глаза? Почему-то раньше я не замечал, что за глаза у старика, голубые нежные глаза под черными длинными ресницами, как у девушки. Впрочем, нет, необычным дед показался не из-за глаз. Чем же еще?
Звонок не дал мне додумать до конца. Как всегда, под его трель договорил Василий Васильевич свою последнюю, как всегда, четко продуманную фразу. Пора было действовать.
И я устремился по проходу между столами, чтобы перехватить Великого Режиссера у выхода из аудитории.
4
Тема для беседы с ним была у меня уже заготовлена. Она, я был уверен, не могла не заинтересовать любого мыслящего человека.
- Василий Васильевич… - я запыхался, и Великий Режиссер вежливо остановился, выжидая, пока я переведу дыхание. - Василий Васильевич, почему в искусстве действует правило "хорошенького понемножку"?
- То есть как это, молодой человек? - благосклонно осведомился Великий Режиссер. - Сформулируйте поточнее, пожалуйста.
- Очень просто. Нужны ли человечеству десять одинаковых Рембрандтов? Сотни "Ночных дозоров"?
- Наверное, нет, молодой человек, вспомните, что случилось с шишкинскими "Мишками", развешанными в тысячах столовых. Правда, тут надо, конечно, учесть и качество копий.
- А если бы один Рембрандт написал тысячи картин того же таланта, но повторяющих друг друга? Что бы с ними произошло?
- Хороший вопрос! Действительно, тут нужно задуматься. Произведение искусства действует на чувства и дает информацию чувствам и уму. Но повторная доза информации скучна, потому что не нужна.
- А мне кажется, Василий Васильевич, тут есть аналогия вот с чем. Ботинок натирает ногу не оттого, что тесен, а оттого, что он двигается относительно ноги. А когда относительного движения нет, нет и ощущения, боль оно или счастье - все равно. Не нравится второй раз рассматривать хорошую картину, потому что за время разлуки с нею мы сами успели измениться. Если же повтор навязывается, об удовольствии и речи нет. Повторение у художника - покой у зрителя. Потому-то для искусства воспроизводимость - смерть.
- Интересная формулировка. Я бы даже сказал - интересная до очевидности. Вы ведь на третьем курсе, молодой человек? Ну конечно же, да, на третьем. Давайте-ка я на вас посмотрю… В артисты вы вряд ли годитесь. Ну да что-нибудь придумаем. Приходите-ка завтра, молодой человек, ко мне на студию.
Прошло полгода. Стоял сентябрь.
- Илюша, - мягко сказал Великий Режиссер, - поработай, дружок, еще над этим сценарием, реши окончательно, будем ли мы его ставить, или нет.
- Хорошо, Василий Васильевич.
- Я тебе говорил уже, что это обращение слишком длинно для рабочей обстановки. Василий, поверь мне, будет звучать столь же уважительно.
Год начинался для меня великолепно. Я теперь был не просто студентом четвертого курса. Мое имя появилось в титрах первой картины. Пока оно стояло под скромным титулом "ассистент режиссера", но я был большим - личным секретарем, ближайшим помощником, тем, кого в XVIII веке называли наперсником. Я не смог стать талантом. Я сумел стать таланту необходимым. Вторым - рядом с Первым.
5
- Как это будет великолепно, - задумчиво сказал шеф. - Бесчисленные языки пламени, и среди них из них живое существо. Прекрасно.
- Значит, вы поверили в мою идею? - напряженно ждал ответа человек, сидевший за столом напротив него.
- Поверил? - С величественной иронией Василий Васильевич покачал своей огромной головой. - При чем здесь вера или неверие? Я сниму фильм про вашу идею.
- Но если не верите, то зачем вам этот фильм?
- Его интересно снимать.
- Хорошо же. Я покажу вам фотографии, которые никому не показывал. Пока. Боялся. - Гость лихорадочно расстегивал застежки портфеля, бормоча: - Я просмотрел тысячи, десятки тысяч снимков. Огонь часто снимают. Костры, печи, кабины, пожары. Есть и любители фотографировать огонь. У одного оказалась тысяча триста снимков. Сейчас он за меня. И два его снимка со мной. И есть шесть снимков других фотографов - наиболее убедительные.
Я не мог оставаться на своем диване, с книжкой. Бросил ее, подсел к столу.
Фотографии были цветные и черно-белые, хорошие и неудавшиеся. И на всех них отчетливо выступало среди языков пламени существо, больше всего похожее на ящерицу, узкую и стремительную.
- А сколько фотографий у меня есть еще! - возбужденно говорил гость. - Но эти все-таки самые лучшие, - великодушно сознался он.
Впрочем, оглядев нас, он понял, что самые громкие слова могут только испортить впечатление, и откинулся в кресле, скрестив руки на груди. Я следил за ним краем глаза. Сейчас с широченного, лобастого и щекастого лица этого человека слетело недавнее болезненное выражение. Ему поверили - пусть на секунду, и большего сейчас ему не нужно было.