Povero! Ему не мешало бы также увезти с собой луч итальянского солнца и клочок голубого неба, и эксцентричный костюм, и тростники Тибра, и большие, вращающиеся невода Ponte Rotto , словом, всю рамку, вместе с картиной. Его не постигло бы то горькое разочарование, которое он испытал, когда, поселившись на высотах Монмартра, в маленькой квартирке четвёртого этажа, он увидел свою прекрасную трастеверинку в кринолине, в платье с воланами и в парижской шляпке, которая, вечно съезжая с её толстых, тяжёлых кос, принимала самые своеобразные положения. При холодном, безжалостном свете парижского неба, несчастный вскоре заметил, что жена его была страшно глупа. Ни одной мысли не светилось в этих бархатных, чёрных глазах, тонувших в бесконечном созерцании. Они животно блестели спокойствием хорошего пищеварения, отражением счастливого дня, и только. Вместе с тем, эта госпожа была груба, привыкла ворочать всем домом и от малейшего сопротивления приходила в ярость.
Кто бы подумал, смотря на чистейшую античную форму этого прекрасного ротика, когда он молчал, что он вдруг открывался для того, чтоб извергнуть шумный поток ругательств? Без всякого уважения к мужу и себе самой, она искала с ним ссоры, делала ему ужасные сцены ревности на улице и в театре. И вдобавок ко всему этому, никакого артистического чутья, никакого понятия о профессии своего мужа, о языке и обычаях страны его. Её выучили немножко по-французски, но это послужило только к тому, что она забыла итальянский язык и составила себе какой-то средний жаргон, в высшей степени комический. Одним словом, эта любовная история, начавшаяся как поэма Ламартина, кончилась, как роман Шанфлёри. После долгих стараний цивилизовать свою дикарку, поэт, наконец, убедился, что надо отказаться от этого. Слишком честный для того, чтоб её покинуть, может быть, всё ещё влюблённый в неё, он решился уединиться, никого не видать и много работать. Немногие близкие, которых он допустил к себе, вскоре заметили, что они стесняют его, и перестали ходить. Так провёл он пятнадцать лет, живя взаперти с семьёй своей, словно в какой-нибудь хижине прокажённых.
Раздумывая об этом грустном существовании, я смотрел на странную чету, шагавшую передо мной. Он был длинный, тщедушный, несколько сгорбленный; она квадратная, толстая, то и дело спускавшая с плеч своих шаль, которая ей мешала, и шедшая независимой мужской поступью. Она была довольно весела, громко разговаривала и по временам оборачивалась назад, чтобы посмотреть, следуем ли мы за ними. Тех из нас, с кем она была знакома, она фамильярно окликала по именам, сопровождая слова свои широкими жестами, словно делала знаки рыбачьей лодке на Тибре. Когда мы подошли к их квартире, дворник, недовольный тем, что целая ватага явилась в такой неурочный час, не хотел нас впустить. Тогда между итальянкой и ним разыгралась на лестнице бурная сцена. Оконфуженные, несчастные, стояли мы все на ступенях винтообразной лестницы, полуосвещённой умирающим газом, не зная - подыматься ли выше или спускаться вниз.
"Пойдёмте скорей!" - шепнул нам поэт, подымаясь, и мы молча последовали за ним, между тем как итальянка, опёршись на перила, дрожавшие под тяжестью её особы, всё ещё продолжала изливать гнев свой в потоке ругательств, где римские проклятия перемешивались с бульварной бранью. Какое возвращение для этого поэта, только что взволновавшего весь артистический Париж, и в лихорадочном взоре которого горел ещё отблеск первого представления! Какой унизительный призыв к действительности! Только у камина, пылавшего в его маленькой гостиной, опомнились мы от леденящего холода, навеянного на нас этим глупым приключением, и, вероятно, вскоре совсем бы позабыли о нём, если бы не мощный голос и не громкий хохот синьоры, рассказывавшей на кухне своей служанке, "как она славно отделала этого choulato !" Когда стол был накрыт, и подали ужин, она села между нами, без шали, без шляпы и без вуали, так что я мог хорошо рассмотреть её. Она уже не была красива. Широкое лицо, толстый подбородок, жёсткие, начинавшие седеть волосы и в особенности вульгарное выражение рта представляли странную противоположность с вечной и пошлой мечтательностью глаз. Опёршись локтями на стол, фамильярная и отяжелевшая, она вмешивалась в разговор, ни на минуту не упуская из виду своей тарелки. Прямо над её головой выделялся из мрака большой портрет с подписью знаменитого художника, гордо смотревший посреди меланхолического старья, наполнявшего комнату. Это была Мария-Ассунта в двадцать лет. Ярко-пурпуровый костюм, молочная белизна сплоённой манишки, множество поддельных драгоценных камней, в блестящей золотой оправе - прекрасно оттеняли смуглое лицо, бархатную тень густых волос, низко растущих на лбу и соединяющихся чуть заметным пушком с прямой, изящной линией бровей. Как мог этот избыток жизни и красоты дойти до такой вульгарности? И между тем как трастеверинка разговаривала, я с любопытством допрашивал на полотне её прекрасный, глубокий и кроткий взгляд.
Тепло привело её в хорошее настроение духа. Чтоб оживить поэта, у которого от его неуспеха, с примесью славы, вдвойне сжималось сердце, она хлопала его по спине, хохотала с набитым ртом и говорила своим ужасным жаргоном, что не стоило из-за такого вздора бросаться головою вниз с companile del dome, т. е. с колокольни. "Неправда ли, cato?" - прибавляла она, обращаясь к старому коту, разбитому параличом и мурлыкавшему у камина. Потом вдруг, посреди интересного спора, она кричала своему мужу, глупым и грубым как штуцерный выстрел голосом:
- Эй! Артист! La lampo qui filo!
Несчастный быстро умолкал и бросался поправлять лампу. Покорный, внимательный, он всячески старался избежать сцены, которой боялся и которой всё-таки не избег.
Возвращаясь из театра, мы зашли в Maison d'or и взяли там бутылку хорошего вина, которым предполагалось вспрыснуть эстуфато. Всю дорогу Мария-Ассунта благоговейно несла эту бутылку под своей шалью и, по приходу домой, поставив её на стол, нежно посматривала на неё, потому что римлянки любят хорошие вина. Опасаясь рассеянности своего мужа и его длинных рук, она уже два или три раза говорила ему: "Смотри, не разбей la boteglia ".
Наконец, уходя на кухню готовить знаменитое эстуфато, она опять крикнула:
- Пожалуйста, береги la boteglia.
К несчастью, как только жена его вышла, поэт, воспользовавшись её отсутствием, заговорил об искусстве, о театре, об успехе, и так свободно, с таким жаром и увлечением, что… трах!.. При одном жесте, более выразительном, нежели другие, драгоценная бутылка полетела со стола и разбилась вдребезги посреди комнаты. Никогда я не видал такого испуга… Он внезапно остановился и побледнел… В ту же минуту в соседней комнате послышался контральто Марии-Ассунты, и сама она появилась в дверях, с пылающим взором, с гневно оттопыренной губой, вся красная от жара кухонной печи.
- La boteglia! - воскликнула она грозно.
Тогда поэт, робко нагнувшись к моему уху, шепнул мне:
- Скажи, что это ты…
Бедняк до такой степени трусил, что я чувствовал, как под столом дрожали его длинные ноги…
Певец и певица
Как им было не полюбить друг друга? Оба красивые и знаменитые, певшие в одних и тех же операх, жившие каждый вечер, в продолжение пяти актов, одной и той же искусственной и страстной жизнью. Огнем нельзя играть безнаказанно. Нельзя говорить друг другу, по двадцати раз в месяц, под вздохи флейты и дрожащие звуки скрипок: "Люблю тебя!" и не поддаться наконец волнению собственного голоса. Мало-помалу страсть пришла к ним. Волны гармонии, случайности ритма, великолепные костюмы и декорации, всё способствовало тому… Она пришла к ним через окно, открытое настежь Эльзой и Лоэнгрином - в светлую, полную нежащих звуков ночь… "Приди дышать упоительным благоуханием!"
Она прокралась между белыми колоннами на балкон Капулетти, где бледный свет занимающейся зари застаёт Ромео и Джульетту: "Нет! Это не утро, это не жаворонок".
Она овладела сердцами Маргариты и Фауста, в тот час, когда лучи месяца, перейдя от садовой скамейки к переплетающимся листьям плюща и роз, достигли ставней маленькой комнаты: "Оставь меня, оставь созерцать красу твою!"
Вскоре весь Париж узнал о любви их и заинтересовался ею. Они сделались героями сезона. Все съезжались любоваться этими двумя прекрасными звёздами, тяготевшими друг к другу в музыкальном небе оперы. Наконец, однажды вечером, после восторженных вызовов, когда занавес только что опустился, отделив гремевший аплодисментами зал от усыпанной букетами сцены, где белое платье Джульетты скользило между облетевшими камелиями, певцы в порыве неудержимого влечения - как будто любовь их, несколько искусственная, ожидала только полного триумфа, для того, чтобы высказаться - обнялись и обменялись клятвами, освящёнными долго не умолкавшими "браво" расходящейся публики. Две звезды соединились.