Непримиримый противник Испании, Сармьенто вместе с тем не переоценивал военных доблестей Революции. Он видел ее преждевременность и понимал, что обширная и малолюдная страна еще долго не сумеет управиться с завоеванной свободой. Напомню его слова: "Испанские колонии нашли свой жизненный уклад и неплохо устроились под мягкой опекой короля; но вы признаете только одних королей - со здоровенными шпорами, спешившихся с коней, которых сами холостят по усадьбам". Намек прозрачен. В той же главе читаем: "Во всех своих жестокостях Росас был учеником доктора Франсии и президента Артигаса, а в преследованиях ученых и чужеземцев - достойным наследником испанских инквизиторов".
Как ни парадоксально, клички варвара не избежал и Сармьенто. Не разделяющие его неприязни к гаучо видели гаучо в нем самом, уравнивая первенство в деревенских доблестях с первенством в овладении культурой. Как легко видеть, за этим обвинением нет практически ничего, кроме расхожей аналогии да ссылки на неразвитость страны, в которой насилием так или иначе запятнаны все. Груссак в своем импровизированном и состоящем из сплошных преувеличений некрологе переоценивает грубость Сармьенто, именуя его "непревзойденным партизаном интеллектуальных битв" и сравнивая, понятно, с горным потоком. (Если отвлечься от языка, Груссак куда уже Сармьенто: последнего отличишь от любого аргентинца, первого легко принять за обычного французского профессора.) Суть же в том, что Сармьенто с первозданным жаром исповедовал культ прогресса, тогда как менее пылкий и менее одаренный Росас, напротив, расчетливо подчеркивал свои деревенские корни - пристрастие, еще и сегодня обольщающее моих современников, делая из странной помеси помещика с крючкотвором эдакого лихого партизана на манер Панчо Рамиреса или Кироги.
Никто из исследователей Аргентины не унаследовал проницательности Сармьенто, особенно во всем, что касается освоения наших краев - постепенного и частичного оцивилизовывания этих почти безлюдных равнин. Он понимал, что революция, освободившая континент и принесшая аргентинцам победы в Перу и Чили, отдаст страну, пусть на время, во власть личных амбиций и засасывающей рутины. Понимал, что наше наследие не сводится к достоянию индейцев, гаучо и испанских переселенцев, что нам предстоит вобрать в себя западную культуру во всей ее полноте и без малейших изъятий.
Обличитель нищенского прошлого и залитого кровью настоящего, Сармьенто - одинокий апостол будущего. Он, как и Эмерсон, верит, что каждый несет в себе свою судьбу; как и Эмерсон, верит, что единственным подтверждением верности этой судьбе служит опровергающая логику надежда. Осуществление ожидаемого, убежденность в невидимом, - именно так определял веру апостол Павел. В разорванном и неуживчивом мире провинций, Уругвая и столицы Сармьенто - первый настоящий аргентинец, человек, не пригвожденный к своему углу. На жалких клочках земли он хотел воздвигнуть страну. В 1867 году он писал Хуану Карлосу Гомесу: "Монтевидео - это дыра, Буэнос-Айрес - глушь, республика Аргентина - всего лишь поместье. Только объединившись, государства Ла-Платы обретут силу, сделаются частью мира и выйдут в первые ряды народов Америки, став канвой будущих свершений" (Луис Мельян Лафинур "Видения прошлого", I, 243).
Прочитав эту книгу, трудно не исполниться к ее доблестному и давно умершему автору чувством, далеким от преклонения и восторга, - чувством глубокой и снисходительной приязни. "Who touches this book, touches a man" (Взяв этот том, коснешься человека), - мог бы написать Сармьенто, завершая свой труд. Для многих эта книга всем обязана автору, и слава ее держится на его славе. Они забывают, что для нынешнего поколения аргентинцев сам Сармьенто - один из персонажей, созданных этой книгой.
Постскриптум 1974 года. Сармьенто нашел слова для стоявшей перед страной альтернативы: цивилизация или варварство. Теперь мы знаем, что выбрали аргентинцы. Если бы в свое время мы канонизировали не "Мартина Фьерро", а "Факундо", наша история сегодня выглядела бы иначе - и пристойнее
Марсель Швоб "Крестовый поход детей"
Перевод Б. Дубина.
Пожелай какой-нибудь восточный путешественник - скажем, один из персов Монтескье - удостовериться в литературном гении французов, и перед ним немедленно взгромоздили бы книги самого Монтескье либо семьдесят с лишним томов Вольтера. Между тем хватило бы и одного счастливо найденного слова (допустим, воздвигающего арку в небесах arc-en-ciel (Радуга (фр.) - букв, "арка в небе")) или дивного заглавия записок о первом крестовом походе, звучащего так: "Gesta Dei per francos", то есть "Деяния Господа через франков". Gesta Dei per francos - чудовищные деяния не уступали, признаюсь, этим поразительным словам. Раздосадованные историки понапрасну примеряют разумные объяснения - социальные, экономические, этнические. Факт остается фактом: на протяжении двух столетий в умах народов Запада, ставя, надо сказать, в тупик их самих, царил единый порыв - освободить святой Гроб Господень. В конце одиннадцатого века голос амьенского затворника - особы скромного роста и неброской внешности (persona contemptibilis (Жалкий видом)), но с удивительно живыми глазами - дал начало первому из походов; ятаганы и метательные машины Ха-лиля в конце тринадцатого прервали у Святого Иоанна Акрийского восьмой. Больше попыток не было. Загадочная многолетняя страсть, породившая столько тупой жестокости и проклятая уже упоминавшимся Вольтером, улеглась: удовлетворенная Европа вернула себе Гроб Господень.
Крестовые походы, по выражению Эрнеста Баркера, не потерпели краха: они попросту оборвались. От исступления, двигавшего необозримыми войсками и замышлявшего бесчисленные набеги, осталось лишь несколько образов, спустя века еще раз мелькнувших в печальных и чистых зеркалах "Gerusalemme" (Иерусалим): рослые, закованные в железо всадники, ночи, полные львиным рыком, края чародейства и безлюдья. Но куда пронзительней другой образ - тысяч и тысяч погибших детей.
В начале XII века из Германии и Франции вышли две группы детей. Они верили, будто посуху перейдут моря. Может быть, их вели и хранили слова Евангелия: "Пустите детей приходить ко Мне и не возбраняйте им" (Лк 18,16)?
И разве не сказал Господь, что вера с горчичное зерно может двигать горы (Мф 17, 20)? В надежде, неведении и радости направлялись они к гаваням юга. Чуда не произошло. Божьим соизволением колонна, шедшая из Франции, попала в руки работорговцев и была продана в египетский плен; немецкая же сбилась с дороги и исчезла, уничтоженная варварской географией и, как можно думать, чумой.
Quo devenirent ignoratur (Что с ними сталось, неведомо). Есть мнение, что какие-то отзвуки этого слышны в поверье о гаммельнском флейтисте.
В священных книгах индусов мир предстает сновидением недвижного божества, неделимо таящегося в каждом. В конце XIX столетия творец, исполнитель и зритель того же сна Марсель Швоб задался мыслью воскресить сон, который много веков назад снился в пустынях Африки и Азии, - историю о детях, пустившихся на защиту Гроба Господня. В нем явно не было ничего от неутолимого археолога Флобера; скорее он поглощал старинные страницы Жака де Витри или Эрнуля, а потом отдавался трудам воображения и отбора. Представлял себя римским папой, голиардом, тремя детьми, клириком. Он вооружился аналитическим методом Роберта Броунинга, в чьей пространной повествовательной поэме "The Ring and the Book" (Кольцо и книга) (1868) запутанная история преступления раскрывается в двенадцати монологах и видится поочередно глазами убийцы, жертвы, свидетелей, защитника, доносчика, судьи и, наконец, самого Роберта Броунинга… Лалу ("Litterature francaise con-temporaine" (Современная французская словесность), 282) отмечает "сдержанную точность", с которой Швоб пересказал "подлинную легенду"; я бы дополнил, что эта точность нисколько не убавляет ни ее легендарности, ни патетики. Впрочем, разве не сказал еще Гиббон, что пафос обычно рождается из самых незначительных подробностей.
Эмануэль Сведенборг "Сочинения"
Перевод И. Петровского.
Карла XII Шведского, еще одного знаменитого скандинава, Вольтер называет самым удивительным среди людей. Превосходная степень в данном случае оплошность; она не убеждает, но провоцирует никчемный спор. Я бы применил вольтеровскую дефиницию не к королю Карлу XII, обыкновенному конкистадору, каких множество, но к Эмануэлю Сведенборгу, самому загадочному из его подданных.
В своем блистательном выступлении 1845 года Эмерсон назвал Сведенборга типичным мистиком. Это (бесспорно, справедливое) слово подразумевает отшельника, интуитивно бегущего обстоятельств и суеты, называемых - никак не пойму отчего - реальной действительностью. Трезвый и трудолюбивый Эмануэль Сведенборг, исходивший вдоль и поперек наш, а также многие другие миры, меньше всего напоминает этот образ. Никому еще не удавалось принять жизнь в таком разнообразии, никому еще не доводилось изучать ее так пылко, с такой любовью рассудка, с таким нетерпением познания. Мало кто отличался от монаха сильней, чем этот скандинавский сангвиник, забиравшийся много дальше Эриха Рыжего.