– Негусто, старший лейтенант. На ваших молодцов надежда. Постарайтесь продержаться. Три дня. Хотя бы три дня.
"Так, значит, три дня, – подумал Мамчич. – Значит, сухой паёк придётся растягивать. И с боеприпасами решить. Чтобы подбросили сегодня же".
– Да, вот ещё что, товарищ Мамчич, – ткнул в темноту пальцем "кожаный реглан", – по дороге и вдоль шоссе движутся группы выходящих из окружения бойцов. Постарайтесь не вступать с ними в контакт. Мало ли что…
– А почему Старчак не переподчиняет их себе?
– Кого там переподчинять? Увидите. Идут… Без винтовок. Где побросали, не помнят. Драп. Это, старший лейтенант, драп. Ну, сами, я думаю, увидите и всё поймёте. К тому же под видом наших бойцов могут просачиваться одиночки и целые отряды диверсантов. Действуют нагло и дерзко. Хорошо владеют русским языком. Будьте начеку. И всех выходящих – мимо своих окопов, на сборный пункт.
– Где ближайший сборный пункт?
– В Медыни. Был в Медыни. А где сейчас, не могу сказать. Да это и не ваше дело.
– Куда направлять?
– Пусть идут как шли. Вдоль шоссе, на восток. Они – не ваша забота. Так что давай поторапливайся. Десантники держатся из последних сил. Берегите орудия. Людей, пополнение, ещё пришлём. Боеприпасы тоже. Сегодня же подбросим сколько сможем. А орудий больше не будет. И людей тоже постарайся сберечь, старший лейтенант. Знай, что в бой поведёшь не просто курсантов, а завтрашних офицеров и политработников.
Мамчич козырнул, в темноте сверкнула его бледная ладонь. Но "кожаный реглан" его остановил:
– Связь с группой Старчака ненадёжная. Сведения приходили противоречивые. То они там, то там. Возможно, пока вы были в дороге, у него могли произойти серьёзные изменения. Но днём он прочно держался на Извери. Просил подкрепления. Так что поторапливайтесь и вперёд вышлите боевое охранение.
– Слушаюсь.
Снова взвыли моторы, заскрежетали коробки передач, захлопали дверцы. Приглушённый, крадущийся свет фар. Приглушённые голоса. Слова редкие, отчётливые – о самом главном. Кругом темень, непроглядная, густая, так что силишься что-нибудь разглядеть, а ничего не выходит, глаза будто дёгтем замазаны, только сильнее сдавливает лоб и пересыхает в горле. Тьма кромешная. И только впереди, на западе и севернее, в стороне от шоссе, полыхали резкие тусклые зарницы и зловеще трепетали над неподвижным, испуганным лесом. Там погромыхивало, будто по полю катали огромные валуны, которые иногда сталкивались, с треском и гулом крошили и раскалывали друг друга, высекая огонь.
Воронцов приподнял край брезентового тента и смотрел наружу. Яркие спокойные звёзды стояли над землёй, обещая назавтра ясное утро и погожий день. Все эти дни волглая, промозглая хмарь придавливала землю, наскакивал мелкий дождь, подгоняемый ветром. Потускнели деревья, ещё не сбросившие остатки своих обносившихся разноцветных одежд. Почернели штакетники и крыши домов. Глухие заборы пригорода стали походить на угрюмые неприступные крепости. И видимо, уютно, спокойно было жить за этими крепостями, куда, казалось, ни ветер не задувал, ни дождь забредать не осмеливался, ни плохие вести не приходили. Осень погружалась в свою заповедную глубину, в глушь, за которой уже не могло быть ничего, кроме тишины и оцепенения в ожидании снега. Так старая, добросовестно отработавшая своё последнее лето, брошенная лодка медленно погружается в воду, будто врастая в неё обречёнными бортами и кормой. А вчера вдруг потеплело, подобрало капли с проводов и придорожных кустов, высушило крыши. Воронцов любил эту пору. Весна в его родном краю была, конечно же, ярче, радостней, звонче. Но ему больше нравилась осень. Ранняя, когда ещё не очень холодно. Вот такая, как теперь. Когда уже понятно, что лето прошло, но настоящие холода ещё за морями, за лесами, за синими долами, и после школы можно успеть сходить в лес…
В Подлесном, в его родном селе, в это время всегда перепахивали огороды, жгли картофельную ботву, так что дымом заволакивало всю округу и кострами пахло даже в домах. В золе, в рыхлой, шуршащей лаве прогоревших костров пекли картошку, разламывали обугленные коконы кожуры и ели белую крупяную мякоть, задыхаясь от горячего, пахучего, необыкновенно вкусного. Каждый из них съедал за вечер и пять, и десять картофелин и, казалось, наесться было невозможно. Нежным густым изумрудом зеленела отава на облогах и вдоль стёжек. Хотелось козлом припустить по этой облоге, а потом упасть и полежать в мягкой зелени, понежиться. Просёлочные дороги в полях, которые убегали из Подлесного на три стороны и исчезали, истончаясь на горизонте в прозрачные невидимые паутинки, о такую пору были уже не белыми, как летом, а чёрными от дождей и обильной росы, и они уже не пылили под копытами лошадей и под колёсами тракторов и не утомляли так сильно, как во время летней жары. Дед Евсей вставлял вторые рамы. Сёстры мыли их содой, протирали насухо, подавали деду, а потом конопатили щели тонкой, как шёлк, как их светло-русые волосы, паклей, заклеивали пазы лентами, нарезанными из газет. Уже начинали через вечер подтапливать вторую печь в белой горнице. А он на ранках или после школы ходил с ребятами в лес за волнушками и подореховками. Переходили через Ветьму по шатким ольховым кладям, углублялись в сосняк и там уже не торопились, потому что волнушки, грузди и подореховки росли повсюду, и их всегда хватало на всех. Воронцову особенно нравилось собирать волнушки. Они и солёными были хороши. Зимой, с варёной картошкой… А в сосняке розовые и белые их шляпки, обмётанные скользкими сопливыми волосками, тут и там высовывались из моха, из осыпи сосновых иголок, хрустели под ногами, стоило лишь сделать неверный шаг. Теперь там тоже, видимо, траншеи… Всюду нарыли… Старшая сестра, Варя, месяц назад, когда письма оттуда ещё приходили, писала: в Подлесное и в окрестные деревни нагнали студентов из Москвы – копают противотанковые рвы. От Малоярославца, если по Варшавке, до берёзы, возле которой повёртка и где начинается просёлок на райцентр, километров около двухсот. А там до Подлесного всего-то ничего, километров, может, тридцать. Так что – двести тридцать или двести пятьдесят. От Подольска чуть больше. Но и Подольск, и Малоярославец уже остались позади. Впереди была река Изверь. От Извери – меньше. От Юхнова – совсем недалеко. Изверь… Где-то там они и должны остановиться. Остановиться и стоять.
Воронцов вздохнул. Мысли о родине и о сёстрах не успокоили его.
Яркие звёзды обещали вёдро. И вроде бы уже стало свежеть, подтягивать и подсушивать обочины дороги. Запахло дорогой. Тусклые снопы света от грузовика, идущего следом за их машиной, закручивало желтыми жгутами пыли.
Воронцов поднял голову, поискал взглядом Стожары и сразу нашёл это большое знакомое с детства созвездие, словно присыпанное известкой мелких соседних звёзд. Точно таким же оно было и над его селом. Звёзды, яркие и ещё по-летнему тёплые, стояли над землёй, качались над дорогой, будто указывая им роковой путь. Но там, впереди, за километрами дороги, в толще ночной мглы, был и дом Воронцова. И ехать в сторону дома ему было нестрашно. Там было всё знакомое, родное. И начало этому, родному, старая берёза возле шоссе, под которой он с ребятами не раз жёг костёр в ожидании попутки до Юхнова. От берёзы до Подлесного, до его волнушек в сосняке, совсем ничего. Добежал бы за несколько часов. Дорога до того знакомая, что и с закрытыми глазами бы не заплутал.
А рота должна занять оборону на Извери. Так что до родных мест сержанта Воронцова колонна не дойдёт. Не доедет их грузовик до той, приметной его берёзы. И приказа такого нет, и враг туда уже не пустит. На Извери их ждёт какой-то отряд, в который они должны влиться и образовать некую единую силу, способную выполнить поставленную командованием задачу. Так сказал "кожаный реглан" ротному. Туда, на запад, на Изверь, ехала их шестая курсантская рота, сводный дивизион артиллерийского училища, командиры, товарищи, многих из которых он знал с самого первого дня в училище, ещё с карантина. Они везли в грузовиках укутанные брезентом пулемёты, коробки и ящики с патронами, гранатами, минами, взрывчаткой. Тащили на передках орудия. И ехали они всё же в сторону его дома, и каждая минута пути делала расстояние между Подлесным и их колонной всё меньше и меньше. Они ехали на войну, и с каждой минутой дорога до войны становилась короче.
"Как быстро мы продвигаемся, – с тоской и каким-то необычным возбуждением, какое он испытывал перед дракой, подумал Воронцов. – Как быстро… Что там с мамой и сёстрами? Успели ль они уйти? У деда больные ноги. Израненные, побитые осколками ещё в Первую мировую, в Галиции. Может, и ушли. Хотя бы куда-нибудь в лес, где можно схорониться на время. Ведь прятались же люди в лесах от набегов половцев, монголов и поляков. Уходили в лес от французов. Лес спасал, давал кров и пропитание. Может, всё же ушли. И увели с собою скот, корову Лысеню и овец. А мы эту ненавистную немчуру скоро отсюда выкинем. И будем гнать штыками до самой границы". И Воронцов нащупал рукоятку штык-ножа, висевшего на поясе, и крепко сжал её.
Колонна въехала в большое село. Воронцов успел ухватить взглядом дорожный указатель: "Ильинское". Потом разглядел часового на мосту и красноармейцев, наклонившихся возле каких-то сооружений. Бойцы что-то копали. "Видимо, окопы, – решил он. – Что сейчас могут копать бойцы?"
– Сань, ну что там видно? – толкнул его в бок курсант Алёхин, всё это время молча дремавший рядом.
– Какое-то Ильинское проезжаем. Большое село. Окопы копают.
– Окопы? Зачем тут окопы?
– Давай лучше поспим, – сказал Воронцов и опустил край брезента.