Федор Крюков - Казачка. (Из станичного быта) стр 4.

Шрифт
Фон

Толпа колыхнулась и тихо двинулась за песенниками, разговаривая, смеясь и толкаясь. Смешавшись с этой толпой, пошел и Ермаков вместе с своей односумкой. Кругом него молодые казаки бесцеремонно заигрывали с казачками: обнимались, шептались с ними, толкались, иногда схвативши поперек и поднявши на руках, делали вид, что хотят унести их из толпы; казачки отбивались, визжали, громко били ладонями по широким спинам своих кавалеров и все-таки, видимо, ничего не имели против их слишком вольных любезностей. Раза два тот самый молодой атаманец, которым Ермаков любовался во время кулачного боя, проходя мимо, дернул за руку и его односумку. "Да ну тебя! холера!" - вырывая руку, оба раза со смехом крикнула ему Наталья. Ермакову стало вдруг грустно в этой шумной, веселой, беззаботной толпе… Он почувствовал себя здесь чужим, неумелым и ненужным. Он с завистью смотрел па казаков, на их непринужденное, вольное, грубоватое обращение с этими молодыми, красивыми женщинами, близость которых возбуждала в нем самом смутное и сладкое волнение… Он чувствовал постоянное прикосновение плеча своей односумки, запах се духов, шелест платья, с удовольствием слушал ее голос, мягкий и тихий, несколько таинственный, словно она старалась сказать что-нибудь по секрету. И неясный трепет замирания проникал иногда в его сердце… Но в то же время он ясно сознавал, что не мог бы, при всем своем желании, делать, как они, эта окружающая его молодежь, что он был бы смешон и неуклюж, решившись на такое свободное, непринужденное обращение… Он не знал даже, о чем теперь заговорить с своей односумкой, и молчал. Изредка Наталья быстро взглядывала на него вбок, и ему казалось, что взгляд ее блестел насмешливой, вызывающей веселостью.

- Завидую я тебе, односум! - говорила она.

- Почему? - спросил Ермаков.

- Да так! свободный ты человек: куда захочешь - пойдешь, запрету нет, своя воля…

- Некуда идти-то, - сказал он, слегка вздохнувши, и, немного помолчав, прибавил:

- А я тебе, наоборот, завидую…

- Да в чем?

- А в том, что ты вот здесь не чужая, своя, а я как иностранец… Я родину потерял! - с глубокой грустью вдруг прибавил он.

- Ну, не горюй! - не совсем понимая его, но сочувствуя, сказала она. - Поживешь, обвыкнешь, всем станешь свой, родненький…

И затем, наклонившись к нему близко-близко и шаловливо-ласково заглядывая ему в глаза, тихонько прибавила:

- Небось такую сударку подцепишь…

У него на мгновение захватило дух от этой неожиданной, смелой близости; сердце громко и часто забилось, знойно вспыхнула кровь… Он едва удержался, чтобы не обнять ее, а она засмеялась тихим, неслышным смехом и отвернулась…

- Однако дом ваш вот, - продолжала она уже обыкновенным своим голосом, - а мне вон в энту сторону надо идтить. Жалко улицу бросать, а нечего делать… Прощай? И так знаю, что свекровь будет ругать: злая да ненавистная!

Ермаков пожал ее протянутую руку и, после сильного колебания, тихо и смущенно спросил:

- Разве уж проводить?..

Голос его стал вдруг неровен и почти замирал от волнения.

- Нет, но надо, - шепотом отвечала Наталья, и от этого шепота его вдруг охватила нервная дрожь.

- Боюсь… - продолжала она, пристально глядя на него. - Народ тут у нас такой хитрый… узнают!..

Но блестящий, вызывающий взгляд ее глаз смеялся и неотразимо манил к себе.

- Если бы я свободная была, - с красивой грустью прибавила она и вздохнула. Потом лукаво улыбнулась, видя, что он упорно, хотя и робко, смотрит на нее исподлобья влюбленными глазами, и тихо прибавила, не глядя на него:

- После, может быть, как-нибудь поговорим… А теперь прощай!..

И она побежала легкой и быстрой побежкой вслед за небольшой толпой, которая отделилась и пошла переулком на другую улицу. Ермаков видел, как она на бегу поправила свой платок и скоро смешалась с толпой, из которой слышался громкий говор и смех.

Он остался один среди улицы.

Неясные чувства, как волны, охватили его и погрузили в свою туманную глубь. Что-то радостное и грустное вместе, неясное, неопределенное, смутное, но молодое и светлое занималось у него в груди… Он улыбался, глядя в небо, усеянное звездами, и хотел плакать, сам не зная о чем…

Станица уже спала. Тишину ее нарушали лишь удалявшиеся звуки песни и говора толпы. Песня, доносившаяся издали, казалась задумчивее и стройное; звуки смягчались в нежном, молодом воздухе весны, расплывались кругом и тихо замирали в неизвестной дали.

Ермаков вслушивался в песню, различал отдельные голоса и переносился мыслью туда, к этим певцам, в тесно сбившуюся толпу с ее беззаботным смехом, говором, толкотнею, свистом и возбуждающим шепотом. Он искренно завидовал им… И грустно ему было, что он стал чужд им всем и стоит теперь одиноко, глядя в глубокий, неясный сумрак звездного неба…

Но эта грусть была легка и сладостна… Смутная надежда на какое-то грядущее, неведомое счастье подымалась в его груди; чей-то красивый, очаровательный образ мелькал в воображении и манил к себе; в таинственной, душистой мгле ночи чей-то робкий шепот слышался ему…

Он долго стоял, размягченный, задумчивый, глядя на роящиеся и мерцающие в бездонной глубине неба звезды, думая об этом небо и о своей жизни, о туманном, далеком городе, об односумке и о родине…

IV

Время шло. Неторопливо убегал день за днем, и незаметно прошел целый месяц. Ермаков помаленьку весь погрузился в станичную жизнь с ее заботами, радостями и горем. Он приобрел значительную популярность среди своих станичников "по юридической части" - как мастер писать прошения и давать советы. Клиентов у него было очень много. С иными он не отказывался "разделить время" за бутылкой вина, умел послушать откровенные излияния подвыпившего собеседника, который принимался пространно рассказывать ему о своих семейных невзгодах; любил старинные казацкие песни, нередко и сам подтягивал в пьяной, разгулявшейся компании; аккуратно бывал па всех станичных сборах, в станичном суде и в станичном правлении (отец его был атаманом). И внешний вид стал у него совсем почти казацкий: волосы обстриг в кружок, фуражку надевал набекрень, носил короткий китель, широкие шаровары и высокие сапоги; в довершение всего - загорел, "как арап". Много стариков и молодых казаков стали ему большими приятелями и нередко даже твердили ему: "Желательно бы нам поглядеть вас в аполетах". К немалому своему удивлению и удовольствию, Ермаков чувствовал теперь себя в станице своим человеком и искренно радовался этому.

Поделили луга; наступил покос; кончились веселые игры - "веснянки". Свою односумку Наталью Ермаков мог видеть лишь изредка, больше по праздникам. Короткие, почти мимолетные встречи, веселые, свободные и фамильярные разговоры мимоходом, с недомолвками или неясными намеками, имели в глазах его необыкновенную привлекательность и сделали свое дело: он, как влюбленный, почти постоянно стал думать и мечтать о своей односумке. Красивая, стройная фигура ее, против его воли, часто всплывала перед его мысленным взором и манила к себе своей неведомой ему, оригинальной, очаровательной прелестью… И сладкая грусть, смутное, тревожное ожидание чего-то неизвестного, но заманчивого и увлекательного, томили его по временам, в часы одиночества и бездействия.

Как-то в будни он зашел от скуки в станичное правление. Безлюдно и тихо было там (летом, в рабочее время, дела сосредоточиваются исключительно по праздникам). В "судейской" комнате, на длинных скамьях, в углу, спал старик Семеныч, соединявший летом в своей особе и полицейского, и огневщика, и старосту, т. е. старшего сторожа правления, в заведовании которого находились: архив, лампы, углерод для истребления сусликов и прочий инвентарь. В канцелярии атамана дремал у денежного сундука часовой. Из комнаты писарей доносился тихий, ленивый говор.

- Она была родом из прусских полячек, - слышался голос, - хорошая девчонка была, беленькая, нежная, ласковая такая… Что ж ты думаешь? ведь я чуть на ней не женился!.. Люцией звали…

Ермаков по голосу узнал рассказчика, военного писаря Антона Курносова, и вошел в "писарскую" комнату. В ней находилось только два лица: военный писарь Курносов и "гражданский" писарь Артем Сыроватый, бывший когда-то товарищем Ермакова по гимназии, но "убоявшийся бездны премудрости". Это были люди молодые, веселые, не дураки выпить и любители прекрасного пола, хотя были оба женаты и имели уже детей.

Ермаков поздоровался с ними и присел к столу, взявши последний номер местной газеты.

- О чем вы рассказывали? - спросил он у Курносова, видя, что тот не решается продолжать прерванный разговор.

- Да про девчонку про одну, - ухмыляясь, ответил Курносов и, несколько смутившись, устремил вдруг внимательный взор на один из списков, лежавших перед ним на столе.

- Как он в Польше проникал на счет бабьего полу, - прибавил Артем Сыроватый, крутя папиросу. - Заразительный человек насчет любви этот Антон!

- Ну и ты, брат, тоже… теплый малый, - возразил не без самодовольства "заразительный человек".

- Я-то ничего! Я помаду да монпасе не покупаю…

- Бреши, брат, больше! Все равно, заборы осаживаешь…

Артем Сыроватый залился вдруг хрипящим смехом и закрутил головой. Курносов обиделся и, низко наклонившись, начал усердно выводить фамилии в арматурных списках.

Приятели часто пикировались друг с другом от скуки, но это не нарушало их добрых отношений.

Наступила пауза. Было слышно только, как мухи с однообразным жужжанием бились на окне. Сквозь дыру трехцветного национального флага, которым было завешено окно, бил горячий сноп солнечных лучей и ярким пятном играл на пыльном, темном полу. Было томительно и скучно.

- Что новенького у вас? - спросил Ермаков, прерывая молчание.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке