"Дорогие мои родители, батюня и мамуня! - так начиналась "восьмая глава". - Рос у вас в саду молодой купырик, на который сердце ваше радовалось; через несколько лет поправился вам в чужом саду другой купырик, и вы купили его, так как рассчитывали, что он будет приносить вам плоды… Но прошло еще несколько лет, и родной ваш купырик, с которого вы надеялись снимать плоды, невольно у вас отобрали - самый источник вашей жизни… И не хотелось вам отдавать его этому садовнику, - в чужую сторону, па царскую службу, - но он брал не на долгое время, только на три года с лишним; когда у вас брали вашу дорогую садовнику, горько было вам отдавать ее, но делать нечего, так что сердца ваши обливались кровью… И взяли ту садовнику невольно и посадили в глушь старых деревьев; когда была она у вас, то расцветала, но теперь не только не расцветает, но едва листья пущает… А то деревцо купленное, которое у вас осталось, то вы за ней ухаживаете, и она у вас расцветает, но плода очень мало приносит, потому что соседи снимают… Не надо бы так хорошо за тем деревом ухаживать, простору ему давать, а надо бы пересадить его в глушь старых деревьев, чтобы оно не могло расцветать. Это я виню садовников, то есть вас, а то собственно через это дерево и скорбит то дерево, которое отобрали у вас. А собственно почему? Потому что, когда вырывали отобранное дерево, то коренья остались там, и оно из них вытягивает сок; и еще летят листья, так что падают - который на голову, который - на сердце, который - на глаза; который падает на голову, то голова болит, который - на сердце, то сердце ноет, который - на глаза, то не вижу света белаго! Так прошу вас сделать иначе: пересадить ее в глушь старых деревьев, чтобы они заглушили ее, потому что для вас будет легче и для этого дерева: сейчас оно на хорошем месте и хорошо расцветает, а когда назад отдадут ваше дерево занужденное и вы посадите возле этого дерева, то тогда я сделаю так, что совсем оно может засохнуть и не будет приносить вам плода… Цвети, цвет, пока морозу нет, но мороз придет - и цвет опадет! Подлинно расписываюсь казак Петр Нечаев".
Прочитавши письмо, Ермаков не знал, что сказать. Наталья не глядела на него, но он чувствовал, что она ждет услышать от него что-нибудь по поводу прочитанного: за этим она и пришла, конечно… Он медленно сложил письмо так, как оно было раньше сложено, старательно разгладил смятые листки на коленке, вздохнул и сочувственно произнес:
- Да-а…
Потом, сообразивши, что такое выражение сочувствия не особенно ценно, он смутился и торопливо спросил:
- Давно прислал?
- Да с неделю будет, - заговорила Наталья каким-то сдавленным голосом. - Отец прочел и положил в святцы. Спрашиваю: чего пишет? - а он мне: поди ты к черту, такая-сякая! И все это время прятал в святцы в сундук, да уж нынче как-то забыл на столе. Я вынула и прочла. Назад не положила, все одно - отвечать.
Она нахмурилась, отвернулась, сморщила глаза, как будто от яркого света, но непослушные, с трудом сдерживаемые слезинки чуть заметно заблестели на них.
В усталом, казавшемся равнодушным и спокойным, тоне ее медленной речи слышалась горькая и безнадежная тоска. Ермаков видел, что она не столько испугана, сколько глубоко оскорблена и озлоблена этим письмом, и ему жалко стало ее. Но он не знал, чем ее успокоить и утешить.
- Опять, вероятно, кто-нибудь написал, - уныло проговорил он после долгого безмолвия.
- Не иначе, - подтвердила она. - Да я знаю, кто это старается! Он ко мне подкатывал, рябой дьявол, да я утерла его хорошенько… Вот он теперь, по ненависти, и норовит не тем, так другим допечь…
Она злобно вдруг сжала зубы, и правая щека ее нервно задрожала.
- Кабы захотела, одно слово бы сказала - и всему конец! - глухим и осиплым голосом заговорила она. - Ну не буду с низкостью с такой связываться… тьфу! Пускай он верит, пускай грозит… небось не загрозит! Дурное видели, хорошее увидим, нет ли - Бог знает, а как чему быть, так и быть! Одной смерти не миновать стать…
Она низко наклонила вперед голову, и долго сдерживаемые, горячие слезы - слезы горькой обиды и озлобления - вдруг быстро и дружно закапали на ее белый, вышитый передник. Ермаков совсем растерялся и положительно не знал, что делать, что сказать ей в утешение.
- Я напишу ему, чтобы не верил этим пустякам, - начал он, наконец, - меня он послушает, наверно: мы приятели с ним были…
Она ничего на это не сказала, лишь махнула рукой, не поднимая головы.
- А сокрушаться особенно нечего из-за таких пустяков, - продолжал он уже бодрее и увереннее. - Напишу и - дело в шляпе! ничего не будет…
- Не надо! черт с ним, пускай думает!.. - проговорила она сквозь слезы.
- Зачем же? Ведь ему и самому тоже было бы легче, если бы он уверен был, что все это неправда… Я знаю: он рад будет, когда получит мое письмо…
- Да ты заверишь? - спросила она с разгоревшимися вдруг глазами, и странным, грубым, почти озлобленным голосом.
- Что "заверишь"? - не понимая, спросил Ермаков.
- Ты заверишь, что за мной нет этого… ничего такого?
Он посмотрел на нее удивленными глазами. Когда он понял, что хотела она сказать, сердце его как-то болезненно сжалось. Ему вдруг и досадно на нее стало, и горько, и еще больше жалко ее: очевидно было, что не легкое бремя лежит на ее совести и мучит ее.
- Отчего же не заверить? - сказал он, наконец, спокойно и просто, делая вид, что ничего не понимает.
- Эх ты, односум! - сказала она, усмехнувшись горькой и снисходительной усмешкой, и потом грустно прибавила: - Хорошая совесть у тебя, простая…
Она отерла слезы концом передника и глубоко задумалась.
- Ну, ежели хочешь, пиши, - заговорила она после продолжительного молчания. - А то и брось… Я не затем пришла, чтобы просить об этом, а так… дюже уж горе за сердце взяло! Думаю: пойду хоть поговорю с кем-нибудь, авось полегче станет… Вот к тебе и пришла…
Она остановилась, глядя на него дружелюбно и доверчиво, как ребенок.
- Вот и спасибо, - сказал он весело и с небольшим смущением.
- И-и, милый мой односум, голубчик! - воскликнула она вдруг с страстным порывом, схватив его за руку обеими руками и заплакавши опять. - Только не смейся надо мной, а ты мне всех родней стал… Ты меня жалеешь… Журить-бранить есть кому, а пожалеть никто не пожалеет…
Что-то глубоко-трогательное и жалостное было в ее склоненной, плачущей фигуре. Ермаков почувствовал, как громко застучало и заныло сладкой болью его сердце.
- Напишу, напишу, голубушка! - говорил он нежно, отеческим тоном, с любовью глядя на нее. - Это все пустое, перемелется - мука будет… головы тебе он не снесет во всяком случае.
- Пускай голову снесет: мне все равно! - проговорила она с отчаянием.
- Ну, нет!
- Я ему виновата, - заговорила она торопливо и сквозь слезы, не поднимая головы, - да он сам причинен всему, он довел… Как начал собирать все эти неподобные да письмами оттуда попрекать, да грозить… А сам-то какой был? Горе взяло меня, сердце закипело! Коль так, и пускай будет так!..
- Все это дело поправимое, - успокоительно проговорил Ермаков, хотя в душе плохо верил своим словам.
- Голову снесет? - продолжала она с увлечением, словно упиваясь своим отчаянием. - Пускай! Лучше, не будет измываться надо мной… Сердце истосковалось! Иной раз так заломит, заболит, что тошно на белый свет глядеть… Плачешь, плачешь…
- Напрасно… Наплакаться всегда успеем! "Не горюй, не тоскуй, моя раздушечка"… Знаешь песню-то? - стараясь быть развязным, утешал ее Ермаков.
- То песня, - с грустной улыбкой промолвила Наталья, - а тут - другая… День при дне ругают да попрекают свекор с свекровью, из дому грозят выгнать… Ишь, не покоряюсь им, дескать, дюже роскошно будто веду сама себя… А там муж письмами притешает… Хоть топись! Такая уж, видно, доля моя бесталанная!.. Вон односумки мои, подруги - им житье! гуляют себе - горя мало! "Лишь бы, - говорят, - не промахнуться, не родить, а то все поплывет под воду"… Ей-Богу, зависть берет, глядя па них; а я… эх!..
Она махнула безнадежно рукой и отвернулась. Но слезы уже смыли ее тоску, облегчили бремя. Через минуту она точно встряхнулась, качнула задорно головой и, весело блеснув глазами, заговорила:
- Так не тужить, говоришь?
- Не тужить, - подтвердил Ермаков, улыбаясь широко и ободрительно.
Прежняя односумка опять была перед ним с своей загадочной улыбкой, с веселым, манящим взглядом карих глаз.
- Ну, так-так! - уже совсем весело воскликнула она и насмешливо прибавила:- Теперь горе по боку, буду гулять! Осенью муж придет, плеть принесет, тогда уж не до гульбы…
Она посидела с Ермаковым еще немного, спокойно разговаривая уже не о себе, а о самых обыденных вещах. Наконец, встала и сказала, вздохнувши:
- Ну спасибо, односумчик мой миленький! Все-таки утешил, разговорил мало-мальски… А не быть мне на воскресе, чует мое сердце! Ну, да все равно… Прощай…
Он проводил ее глазами, пока она скрылась за углом, и задумался. Мысли беспокойные и смутные бродили в его голове; он не сумел бы высказать их словами… Вспомнил он почему-то свое детство, то золотое время, когда он вместе с Натальей бегал по улицам, играл в кони и… дрался; уже будучи во втором отделении приходского училища, он был поставлен на коленки за то, что навел ей углем усы и брови… Как будто все это и недавно было…