Зайцев Борис Константинович - Золотой узор стр 4.

Шрифт
Фон

Весной отец уехал в отпуск для устройства в новокупленном имении. А мы с Маркушей проводили лето в городе: в деревню уезжать я побоялась. Как заботлив, мил со мной был Маркуша! Лето вышло знойное, но славное, с дождями - благодатное лето московское. Маркуша много занимался, уставал, и чтобы отдохнуть, нередко уезжали мы на целые дни к Георгиевскому, на Земляной вал. Он жил в особняке, у Сыромятников, со своими книгами, старинными медалями, монетами, картинами. Я любила его тихий дом с бюстом Юпитера Отриколийского в прихожей, с инкрустированными шкафами, маленьким зеленым кабинетом, где висел недурной Каналетто, на шкафу мрачно воздымалась маска Петра Великого с выпученными Глазами и всегда было прохладно: окошко выходило в сад, смутно струивший зеленью и влагой.

Мы обедали на балконе, выходившем в тот же сад. Георгий Александрович рассказывал нам о Помпее, Сиракузах, приносил монеты древнего царства Боспорского. Потом я в гамаке лежала, под деревьями, Маркуша засыпал где-нибудь на диване, а Георгий Александрович садился у моих ног в кресло плетеное, курил.

- Дремлите. Да, дремлите и растите свое чадо.

Солнце золотисто-зеленеющими пятнами ласкало нас, и шмель гудел. За забором улица гремела, над ней купол золотой Ильи Пророка, а на сердце у меня покойно, скромно.

- Вы дремлете, как земля-праматерь, как русская Прозерпина в изобилии и отдыхе, - говорил Георгий Александрович. - Жизнь ваша такая же ясная как узоры света между кленов этих, как жужжание пчелы… Вам нечего стесняться.

Я рассказывала ему, как студент мне говорил, что ветер - мой покровитель, и яблонка цветущая. Георгиевский тихо склонял голову свою точеную, уже седеющую, прозрачными, серо-холодноватыми глазами на меня глядел с сочувствием.

- Студент тот умный был, умный студент, заметивший про яблонку.

Все это лето у меня слилось в одно лишь чувство: мира, тишины, благоволения.

И когда срок пришел, Маркуша свез меня в лечебницу, вблизи Красных ворот, а сам отправился на Земляной вал, к Георгиевскому - ждать решения. Я держалась твердо. Маркуша больше волновался, у меня же было ощущение, что все пойдет, как должно, что с неизбежной, но хорошей неотвратимостью я вхожу в еще новую полосу. И как во всем доселе - и на этот раз судьба обошла милостиво. Легче, чем другие, претерпела я назначенное. К полуночи дежурная сестра в лечебнице с привычной ласковостью говорила мне: "ну, потерпи еще миленькая, две-три схваточки" - а в половине первого меня поздравили с младенцем, показали красненького, сморщенного и беспомощного человечка.

Через полчаса Маркуша прилетел.

Имел вид ошалелый, и блаженно-лунатический. Разбил пепельницу, чуть было не сел в люльку, и его быстро, с ласкою, понимающей улыбкой, сестры выпроводили. Я же заснула. Следующий, и еще ряд дней, пока лежала, у меня было легкое, светлое настроение - как после трудного, но выигранного дела. В комнате моей сияло - в августовских, теплых днях. Цветы благоухали. Множество конфет - друзья, знакомые и близкие меня не забывали. Был и Георгий Александрович. Привез букет роз, и со сдержанною нежностью поцеловал мне руку. Он казался мне все в том же светлом круге, что невидимо, но явственно очертился надо мной.

IV

Мой сын! Я не могу сказать, чтобы его приход был нежеланен. На углу Гранатного и Спиридоновки он поселился гостем дорогим. Меня вводили медленно по лестнице, поддерживая, а впереди Марфуша с торжеством несла, как некую регалию, малое существо в пеленках, одеяльце, капоре. Вид у Марфуши был такой, будто она и родила его. Серьги в ее ушах раскачивались, пряди волос торчали во все стороны, и быстрые, слезящиеся глазки бегали.

- Уж барыня! Уж милая! - кричала она в квартире, когда Андрюша водворился в своей комнате - светлой и теплой. - Уж мы теперь за ним как ходить будем. Пря-ямо!

И хлопала себя по сухим, выношенным бокам.

- Пря-ямо!

И действительно, ходила.

Как всегда бывало в моей жизни, преданно-услужливые руки оградили от всяческих треволнений, мелких забот молодой матери. Плакал ли Андрюша ночью, около него уже возилась нянька, или сам Маркуша, или же Марфуша. Молоко само подогревалось, сами исчезали и пеленки, заменяясь чистыми, сам собой засыпал мальчик. Он не болел и не кричал, кормила я его без всяких затруднений, и даже без заминок отняла от груди. Эту зиму почти столько-ж выезжала, и случалось, что заеду, покормлю - и снова из дому. Марфуша за ухом чесала не весьма одобрительно, и серьги дрыгали как бы укором, но я была вне обсуждений: барыня едет - стало быть - надо.

И годы наши шли легко. Маркуша изучал свои науки, я разучивала Шумана и Глинку, отец нам помогал, а мы, в молодости, в поглощенности самими нами, мало в жизнь чужую всматривались, в жизнь страны и мира, легкою, нарядной пеною которого мы были. В сущности чего таить: мы выезжали на Марфушах, разных верноподданных старухах, на швейцарах, на официантах в ресторанах, на рабочих на заводе, где отец всем правил - наша жизнь и не могла иною быть, чем легкой и изящной.

Что касается рабочих, впрочем, то не так уж они были счастливы вести нас на себе: весной у отца на заводе вышла передряга. Рабочие требовали прибавки. Французы-собственники упирались. Отец настаивал, чтобы прибавили. Рабочие забастовали.

Отцу пришлось их успокаивать, ему грозили. Он держался просто, чем спас положение. Все-таки были полиция, аресты - все это его расстроило и рассердило.

Когда уже забастовка кончилась, в апреле, я заехала к нему раз на завод. Отец был дома. Он сидел за пивом, на балконе в своем садике, в обычной позе, подперев рукою голову. Увидел меня, улыбнулся, потерся о мою руку щекою и поцеловал. Я его обняла.

- Ну, ты, говорят, разводишь революцию?

Он отмахнулся.

- Чушь. Все это чушь.

У него был вид, что ни о чем не хочется ни думать, и не говорить. Правда, блистал день теплый, сквозь нежную листву дымились в небе облачка, лазурь сияла между ними. А рядом за забором все пыхтел, свистал, таскал свои вагоны паровозишка, и напускал дыма.

- Раз, - сказал отец, - у лошади спросили: что ей больше нравится, телега или сани. Она подумала и говорит: как ты для меня сволочь, так и ты для меня сволочь.

Я посмеялась. Отец отхлебнул пива.

- Французы скареды. Они не понимают, что если прибавить человеку с рубля на рубль десять, то на цене стали это отразиться дробью копейки. И что жрать-то надо работающему. А те - тоже идиоты. Лезут со своими прокламациями, печатают в чепуху, надеются ввести социализм. Какая ерунда! О, Боже мой, что за ослы!

- Ну, ты ведь, все-таки, рабочих защищал?

Отец глубоко затянулся, равнодушно пустил дым кольчиком.

- Потому что я ведь умный…

Я снова засмеялась.

- Хватят вас однажды всех по шапке здесь, вот будет штука, косточек не соберешь.

- И это вздор.

Отец терпеть не мог ни шума, и ни возмущений, революции. Читал "Русские Ведомости" лет уже двадцать, был глубоко убежден, что в жизни все устраивается постепенно.

- Наплевал я на них. Не хочу больше ни с французами, ни с хайлом нашим работать. Я ушел со службы, вот, здесь пиво пью, а потом в Галкино к себе уеду, буду дупелей стрелять. И вы с Маркелом и Андрюшей приезжайте, девиц наших тащи, чтобы веселее было.

Я посидела с ним, прошлась по садику, обошла наш дом, где столько прежде мы дурили и смеялись, где я пела в своей комнатке у пианино, где с Маркушею мы целовались и отец одобрил будущий наш брак: и на минуту пожалела даже этот чахлый садик, дом, вздрагивавший как и ранее от паровозика.

Мы так с отцом и порешили - летом я гощу в деревне - а как только все там изготовят, он напишет.

Этому был рад Маркуша. Он сдавал последние экзамены. Я пригласила и Георгиевского. Тот обещал.

Апрель я провела еще в Москве, а в мая наступило время ехать. Это был первый выезд мой с Андрюшей, и все наши волновались, как мы повезем его, я менее других. И я была права. И тут заботливые руки передали мне его в пролетку, из пролетки так же незаметно переплыл он на вокзал, с вокзала в купэ поезда, и дремал мирно, пока мы катили меж полей, березовых лесочков, овражков подмосковных наших мест. За нами выехал кучер Димитрий. В коляске, упряжи, Димитрии я узнавала стиль отца: ничего броского, шикарного, во всем мера и солидный тон. Хвосты у лошадей подрезаны, лошади кормленые, но не бешеные, идут ровно, рысью. Даже сам Дмитрий - немолодой, с маленькими глазками, рыжеватыми усами - аккуратно подпоясан, аккуратно скроен, правит безо всякой удали. "Ехать надо постепенно" - вот его девиз, и за плечами долгая муштровка - таких же, как мой отец, бар.

Этот Дмитрий вез нас очень чинно большаком с могучими ракитами, кой-где - столетними березами. Спускались мы под горки, подымались на подъемы, мимо белых церковушек, деревенских кладбищ, рощ, средь зеленей лоснящихся, где ходит в майском солнце грач, обгоняли баб с котомками, подводы с кладью, и часам к четырем, когда солнце золотисто изструялось из-за легких облачков, майский ветер овевал лицо нам своим плеском благовонным - мы спускались мимо парка с горки, к мельнице села Ипатьевского. Через луг, на изволоке, блестел в свете стеклами Галкинский дом.

Отец, все в том же сером пиджачке, стоял на крыльце. В зале встретила крепкая и румяная девушка, в простеньком платье, с загорелыми и огрубелыми руками: видимо, не мало действовала ими в огороде.

- Это наша учительница, Любовь Ивановна, - представил отец, - бывает так добра, сюда приходит, помогает мне хозяйничать.

Девушка заалела, сильно тиснула мне руку.

Серые глаза ее смотрели прочно, по-деревенски. Я поздоровалась приветливо. Про себя улыбнулась. "Около папаши, разумеется, должна быть женщина. Подцепил таки поповну".

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке