– Ах, чумовая… кого люблю!… – шептала она, смеясь, – мальчика совсем, молоденького, светленького… – терлась она щекой. – меду, что ли, я много выпила, голова у меня дурная…
Я обнимал ее голову и не мог ничего сказать. Она вывернулась лицом, взглянула на меня туманным взглядом, словно глядела издалека, смеясь, уронила голову и стала Целовать мне руки…
– Ах, я глупая… ужасть счастливая… Я видел ее розовую шею с желобочком, по которому светло золотилось. И стал целовать ей шею. Она мягко поймала мои губы…
– Любишь?… никогда не разлюбишь?…
– Никогда… А ты?… Я страшно в тебя влюбился, помнишь… стояла в зале, в синей кофточке?. прыгала ты тогда!…
– Ах, помню… миленький…
– И когда умывалась, в голубом лифчике…
– Давно уж примечала… подсматривал все за мной! Всегда мужчины антересуются…
– Надо, Паша… ин-тересуются! – целуя, поправил я.
– Ну, ин-тирисуются… – прошептала она покорно.
– Ты очень умная, Паша… ты сразу сделаешься образованной! Ты, Паша… – я посмотрел на нее подольше, – настоящая женщина! Красивая женщина…
– Нет, нет… – сказала она испуганно, – девушка я еще… вот тебе крест!… девушка я совсем!…
И она часто закрестилась, а глаза умоляюще смотрели. Восторг охватил меня.
– Ты… девушка, да, я знаю… но ты… моя женщина! Я мужчина, а ты жен-щина… моя!
– Миленькая твоя, – шепнула она нежно, – первенькая твоя буду… только твоя… А ты мой, первенький… Когда еще я!… в Скокове у нас барчуки верхами катались… офицера! Думала, прынцы какие… никогда такого не полюбишь! А вот… со мной теперь!…
И стала целовать мне руки.
– Ах, напиши по-печатному, покрупней только, хорошо?… – просила она, поставив мне на колени локти. – Я сама стишки почитаю! Ты меня обучи писать? Я сразу выучусь, я смышленая…
– Я теперь тебе много напишу! – восторженно шептал я.
– А эти не умею, крючочками!… Я сейчас… Только отворотитесь… отвернись… – поправилась она смущенно, – за лифчиком они… Нет, вы не смотрите…
Она отошла и отвернулась. Я слышал, как звякали крючочки, и думал: за лифчиком у нее!…
Она возилась, а сама следила через плечо, гляжу ли.
– Ишь, как измялись, тепленькие стали… Бегала, а все думалось… стишок у меня любовный!
Она отдала мне бумажку и, забывшись, стала застегиваться передо мною. Пахло от нее духами. Меня потянуло к ней, и я тронул ее за кофточку…
– Паша…
Она шатнулась и подняла ладони:
– Нет, не балуй… не надо этого… ей-Богу, не надо, миленький!… Она умоляюще шептала. Глаза ее потемнели и стали больше.
– Ты, Паша… красавица… я хочу только… – шептал я страстно, – какая ты… красивая…
Она пятилась от меня, не сводя глаз, прикрывая руками кофточку.
– Миленький, не надо… спите…
В зеленоватой тени от абажура белели ее зубки. Вдруг она повернулась к двери…
– Кличут?… И пропала.
Я выбежал за нею. Слышал, как добежала она до своей комнатки, к чуланам, как щелкнул крючок за дверью…
Я долго слушал. Пробили часы внизу, кукушка прокуковала. "Па-ша!…" – сказал я вздохом и страстно поцеловал воздух. Рыжий терся у моих ног. Я схватил и нежно помял его. Потом долго ходил по комнате. Губы мои горели, обметались. Я вспоминал, как она смотрела, как втягивала мои губы, прижималась к моим коленям. Какое неземное счастье!… Я слышал ее духи, сладкое монпансье из "уточки". В комнате пахло Пашей, розовой ее кофточкой, ее дыханьем…
Я бегал из угла в угол. Стоял у окна, глядел на звезды. Они говорили мне. "Да, ты ужасно счастлив!" Пахло чудесно тополями. Милые мои звездочки! Я дернул ветку, и звезды замерцали. Боже мой, до чего я счастлив! Я бил по лицу листочками. Пахло как будто Пашей, ее дыханьем.
Я увидал смятую бумажку. Мои стихи! И нежно поцеловал ее… Пахло Пашей! Я развернул бумажку. Буквы на ней размазались. Весь день бегала она с бумажкой!…
…Пойти и постучаться? Можно пробраться в сени и постучать в окошко. Окошко выставлено у ней… Дверь у нее скрипит и крючок щелкает, – она непременно забоится! Сени с другого бока, и я подойду неслышно. И посидим тихо у окошка!…
Я снял сапоги и тихо прокрался коридором. Страшно скрипели половицы. Сейчас услышат!… В стекле чернелось. Я узнал Рыжего. Он попал между рамами, – должно быть, провалился, хотел убежать в окошко. Он увидал меня и замяукал. Негодный… пожалуй, перебудит!… И тут мелькнуло: надо захлопнуть форточку, можно сказать, что кот мяукал… и потому я вышел!…
Я прикрыл форточку и тихо пробрался в сени. Галерея-сени тянулась коридором. Стояли сундуки и шкафы. И между ними, в самом конце – окошко. Оно светилось!…
Меня охватило дрожью, и ослабели ноги. Подумал: "Сейчас увижу…"
"А если она раздета?…" И стало страшно. "Нет, – сказал я себе, – она увидит… это низость!"
Я постоял, подумал… Окно погасло.
"Стукнуть?…"
И тут я понял, что не могу и стукнуть: подумает, что подглядывал в окошко, не поверит.
Это меня сдержало, я не стукнул.
Я поцеловал воздух и прошептал нежно: "Паша!…"
"И Дон-Кихот бы ни за что не стукнул! А Женька бы наверно стукнул! Мы любим идеально с Пашей… Я объясню ей, что значит идеально".
Мысли меня томили. Я вспомнил, что скоро дача… Пашу могут оставить убирать квартиру! Последний экзамен 28 мая, а уедут 20-го. Останусь с Пашей… один в квартире… Я даже задохнулся. Но это же грязное вожделение?! Меня охватило страхом. Экзамены!… Я упал на колени и стал молиться. Молился и об экзаменах, и чтобы любила меня Паша, и чтобы Пречистая сохранила меня от искушений. Лампадка освещала ее грустный и кроткий лик. Показалось, что так похоже, когда Паша печально смотрит, задумается с иголкой.
Ночь я провел тревожно. Снилось, будто Женька схватил подснежники и вышвырнул их в окошко. От этого я проснулся. "А где подснежники?…" Помнил – они валялись! Я сам их швырнул об печку. "Ах, целовались с Пашей!… Подснежники в стакане!"
Я соскочил с кровати. Сверкали звезды. В открытое окошко дуло. Какая свежесть! Я сел на подоконник, слушал. Чудесно петухи кричали! Подснежники чернелись пышно. Я их погладил, словно лаская Пашу. Милые мои цветики!…
Сон повалил меня.
Приснился Карих, очень хорошо одетый. Сидел в цилиндре, как у нашего пастуха, напротив. Будто он муж ее и что-то грозится сделать. А на нашем дворе, на бревнах, сидят математик и "Бегемот", с журналами, и будет сейчас экзамен. Я рад, что они на бревнах, будто родные, и надо предложить им чаю. Надо непременно послать за плюшками, и тогда они женятся на ком-то, как будто на тете Маше или на скорнячихе. И Женька снился, будто он тоже муж и сидит с Карихом на галерее. И должен приехать Пушкин. Мне очень страшно, что Пушкин меня увидит, а еще не посыпано песочком. Гришка стоит в воротах и что-то машет. Сейчас приедет. Я стою у забора, она со мною. Стоим так близко, что ее волосы щекочут шею. Что-то она мне шепчет, но я не могу расслышать. Я беру ее руку и умоляю: "Не говорите Пушкину!" И так мне сладко, что она рядом, что я держу ее за руку и умоляю!… А Карих и Женька видят. И надо бежать куда-то… И Паша снилась. Сидит на моей кровати в голубом лифчике. Мне стыдно, что она раздета. А она манит, протягивает руки. Я хочу целовать ее…
Я проснулся в изнеможении, как будто таю.
Рассветало.
…Что же это со мной?! Я таю… Какая легкость, какая слабость…
Помню – заснул я крепко.
XVIII
Меня разбудила Паша:
– Вставайте, девятый час! Опять в гимназию опоздаете… Так хорошо все было, куда-то ехал… И стало стыдно.
Первою мыслью было:
"Паша… Но как же теперь с нею?… А она говорит, как раньше… Скажу, что живот болит. Но геометрии не успел еще, а сегодня надо поправляться, а то выходит двойка… Могут не допустить к экзамену. В пятницу последний урок будет, еще поправлюсь".
– Не пойду сегодня. Скажи… голова болит!
– Ну, вот какие… – шептала за дверью Паша, – в прошлый раз ведь голова болела! Не поверят мамаша…
Про "живот" бы надо, но стыдно перед Пашей.
– Скажите лучше… живот болит! – советовала она тревожно. – Сказать, что всю ночь не спали… сама слыхала?…
Какая же она умная! Я закрылся: даже и через стену стыдно.
– Сказать, что ли?…
– Ну, хорошо… как хочешь.
"Сейчас представление начнется!" – с тоскою подумал я.
Началось представление. "Лучше пусть выгонят лентяя, чем платить даром за ученье!" Дело известное. "У доктора Энке оболтуса-сына сам репетитор выдрал!" Тоже давно известно. "Марья Васильевна дурака своего в сапожники отдала!" Раньше – "в портные" – было!
– А фуражку и сапоги запру, не шляйся!… Угасающим голосом я просил:
– Дайте мне, ради Бога… венского питья… Должно быть, тиф у меня начнется!…
– Не венского тебе питья, а касторки выпьешь! Лень, а не тиф у тебя, лентяя! Книжечку до свету читаешь? Выгонят вот, и будешь, дурак-неуч, камни гранить, конторщиком!…
Все проходит. Пробило девять. Я оделся и увидал смя-тую бумажку, мои стихи! То, что вчера случилось, казалось гадким. Как я взгляну на Пашу?… Взялся за геометрию и стал разбираться в теоремах. Потом занялся стишками. Надо переписать для Паши. Я стал перечитывать – и ужаснулся. До чего же глупо! "А губки – розовый арбуз!" У ней чутошный ротик, как у рыбки, и вдруг – арбуз! К черту арбуз, и не нужно тогда – "из Муз!"
И я стал переделывать. Вспомнил вчерашний вечер, увидел губки…
А губки – розовый цветок!
Прими на память сей листок!
Это же ужасно: "сей листок"! "На последнем сем листочке напишу четыре строчки"… Так и Сметкин напишет! Вспомнил, как целовались с Пашей, – и сразу вышло: