Иван Шмелев - История любовная стр 32.

Шрифт
Фон

Волокитина я нашел в беседке. Он тоже готовился к экзамену. Подстрочники лежали листочками по всей беседке. Но он занимался… с мухами!

– Изображаю эпоху казней! – сказал он мне. – Время Ивана Грозного… по "Князю Серебряному". Завтра у нас "грек", провалюсь! – махнул он рукой на книжки. – Немножко хоть развлечься…

Я тоже заинтересовался. Весь стол представлял очень интересную картину. Мухи висели на ниточках, сидели на колышках из спичек, горели на кострах, ползали, четвертованные, без ножек и без головок. Ожидавшие казни летали, привязанные на ниточках…

– Вот – бояре! – показал Сенька Волокитин на самых крупных, синеватых навозных мух, которые жужжали на ниточках. – Будут четвертованы и посажены на кол… А это у меня – "грек Васька", сейчас ему будет пытка…

Он взял самую большую муху, рыжеватую с проседью, – где он только ее нашел! – и спросил, не нахожу ли я, что она похожа на директора? Она была как будто и в самом деле похожа на директора! Он оторвал ей крылья и посадил задком на иголочку.

– А самое интересное… вот! – сказал он вяло.

Он взял латинский словарь и показал мне "карточки". Это было гораздо хуже, чем у Гришки.

– А ты… этого не знаешь еще?…

Я жадно-смущенно слушал. Выпросил у него подстрочник и вернулся совсем разбитым. Ничего в голову не лезло. Я выписывал самые каверзные фразы: "Верцингеторикс через послов ответил, что он-де посылал к Цезарю, дабы Цезарь не сомневался, что, хотя он еще и не успел доставить съестные припасы, пусть не думает, что, если он и боится коварств Уругов, Лимнитов, Нугавов и всех живущих по сю сторону Рейна, то все же пусть не сомневается, что какие бы события ни произошли, несмотря на преданность вождя Ав-Дуков, коварство сего последнего…"

– Ничего не переведу… провалюсь… – сверлило мою Душу.

А над всей этой чепухой, над Сенькой с мухами, над грязью, мутившей душу, подымалась она, чудесная… Не Серафима, не Паша, а она, скрытая от меня где-то. И желтенькие цветочки на подоконнике, в тесном букетике, как сплошной золотистый бархат, яркая золотая желть, – чем-то мерцали мне, что-то напоминали мне… – словно я сам был ими, родился с ними! Когда это было, где?…

Светлая-светлая река, церковь… желтая, как эти цветочки, церковь… над нею – синее. Небо? Должно быть, небо. Травка, зеленая-зеленая, кто-то меня целует и говорит: "Боженька… бом-бом…" Звенит и звенит кругом – и струящаяся вода, и синее, и желтенькие цветочки… И золотое бежит в лицо. И так хорошо, тепло. И я, засыпая, чувствую, что это и есть весна. Но когда это было?… Может быть, во сне было…

И вот когда я смотрел на желтенькие цветы в стакане, мелькнуло во мне – неуловимое ощущение радости, чистоты и света, необычайной какой-то легкости, словно у меня крылья, и я летаю. Такая радость… И все заливает звоном – боммм… бомм… Невозвратимо-далекое, чего я никак не вспомню. Но – было?… И где-то есть?… Неужели же никогда не повторится?!.

Отсвет забытой радости, чистоты и… Бога?!. – коснулся моей души, и сердце во мне затосковало.

"Пусть же помнят вероломные вожди племен, что, хотя он, Цезарь, вопреки неоднократному их коварству по отношению к римскому народу, терпел их возле себя и даже помогал им военными и съестными припасами и посылал вспомогательные войска, но, что бы там ни случилось, он найдет достаточно средств жестоко наказать их огнем и железом, а их поселения сотрет до основания…"

Подстрочник поехал по столу. Цезарь выглянул на меня из копий, и я куда-то поплыл, в цветах…

XXX

Когда я проснулся, уже смеркалось. Я подобрал разлетевшиеся странички "Цезаря" и с ужасом подумал, что я ничего не знаю.

Я подошел к окошку и увидал на цветах – бумажку, мои стихи! Паша… вернула мне?!. Каракули, по-печатному, _ словно писал ребенок, карандашом: "отвас мине нинадоть!" "Е" она написала налево лапками.

Меня это сильно укололо. Вернула, гордая девчонка! Значит, входила, когда я спал, и положила прямо на свой букетик: нате!… Горничная – и вдруг вернула!… Из ревности?! оскорбила ее, назвала мне в лицо "последней шлюхой" и швырнула мои стихи!… Прекрасно.

У конюшни играли на гармоньи. И я услыхал Пашу: – А кадрель можете, Степан Трофимыч?…

Она называет его – Степан Трофимыч!… Он ее потащил в конюшню, а она… Степан Трофимыч?! Я высунулся в окно и крикнул:

– Паша, налей мне лампу… скорей!…

– Сейчас, не умрете!… – откликнулась дерзко Паша. Я слышал, как смеялись. Вот нахалы!…

– Чего там, поспеет… – сказал кучер.

– Екзаменты они учут, надо.

– Целоваться тебе с им надо!…

Во мне кипело. Но что же я должен сделать?… Я стиснул зубы и стал дожидаться Паши. Во мне дрожало. А она все не приходила. Пиликала гармонья. Крикнуть?…

– Вчера только наливала лампу! – сказала Паша.

Я даже вздрогнул. Она почему-то не входила, стояла в коридоре. Она почему-то расфрантилась: на ней было светленькое платье в сборках, шумливое ситцевое платье, в незабудках. На лбу – кудряшки.

– Буду заниматься ночью, налейте лампу! – сказал я резко.

– Сами будете наливать скоро… – сказала она дерзко, хватая лампу.

Я заступил дорогу.

– Оставь лампу!… – сказал я, задыхаясь. – И выкиньте эту… дрянь!… – показал я на ее букетик, – и не смейте… дарите вашему Степану Трофимычу… вашему любовнику!…

Она растерянно на меня глядела, усмехнулась.

– Покуда еще не любовник! Это у других по десять любовников, а не брезговают… А я, думаете, вам принесла?… Я так поставила, для комнаты!… И у барышень поставила. Думаете чего…

Она схватила букетик и швырнула в окно, как камень.

– Ты не мне поставила?!. – шепотом крикнул я, растеривая мысли.

– И не подумала даже!…

– Не мне, а… для комнаты?… А ты что же говорила тогда… "цветочки мои швырнули"?… Не мне?!

Я впивался в убегающие глаза ее. Лицо ее похудело и побледнело – или мне показалось в сумерках?

– Было да прошло! – сказала она с усмешкой. – Снегу вон сколько было, да потаял!… Бывают дуры, а потом умнеют. Думала, прынцы какие есть, а… Вот, вот ваши поцелуи… вот!…

И она быстро потерла рот.

– С шлюхами целуйтесь!… – зашептала она со злостью, чуть не плача. – Думала, дура…

– Па-ша… – зашептал я растерянно, боясь слез, – но ты же сама!… как ты себя ведешь!… – А как я себя веду? как?!. Кто меня целовал?!. Кого я целовала?! На что я зарилась?… Бог с вами, Тоничка… Поиграли и… Я вам не тряпка, швыряться… Была дура…

Я схватил ее за руку, но она оттолкнула меня и убежала. Кончилось – и прекрасно! Осталось в душе щемящее что-то, стыдное: смела ее позорить! Но я подумал, что в ревности даже кислотою обливают.

На дворе еще было светло. На кухне ужинали. Проходя мимо окон в садик, я заметил, что Паша сидела скучная, сложив руки, о чем-то думала. Степан, в красной рубахе и жилетке, рассказывал что-то, махая ложкой. "Поженятся – и прекрасно!" – подумал я. Потому и сказала: "Сами будете наливать скоро".

В столбике было пусто. И на галерее было пусто. Я уже хотел вернуться, как вдруг стукнула калитка, и во двор вошел пузан низенького роста, с двумя кулечками.

– Здравствуйте, Павел Тихоныч! – услыхал я толстуху с галереи, – а Симочка в Серпухове на практике!…

– Как же она не предупредила!… – раздраженно сказал пузан, взмахивая кулечками. – То в Коломну, то, черт ее знает… в Серпухов! Это уж… я уж не понимаю!…

– Да вы зайдите, Павел Тихоныч… Самовар у меня горячий…

– Благодарю-с… Извольте передать ей, что или значу я что-нибудь, или… ноль?… Я сюрпризов-с… не терплю-с! да-сс!…

– Да вы зайдите, Павел Тихоныч!… – заискивающе упрашивала толстуха. – На практику вызвали…

– Знаем мы эти пра-ктики! Войти я могу, конечно-с… – размахивая кулечками, сердито сказал толстяк и пошел к ней на галерею.

Я был взбешен, почему этот наглец смеет так говорить о Серафиме. Пузан коротконогий! Говорить – "она"! "Или я что-нибудь…"? Что это такое – "что-нибудь"?

Появился Карих и стал прохаживаться под галереей; видимо, подслушивал разговор. На галерее гудели голоса, словно бубнила в стакане муха. Я видел голову толстяка. Он снял шляпу и оказался совсем плешивым. Арбуз в золотых очках! Он стучал по столу и тряс "арбузом".

– Не одна-с! – выкрикнул он к окну. – С бородатым болваном, знаю-с!… – голос его сорвался и снова вырвался, – благодаря мне-с, да-с! обязаны-с!… – затерялся голос, – …в портнихи-с, самая верная ей дорога-с!…

Толстуха закрыла окна. Карих присел на корточки и состроил рожу: видимо, был доволен.

"Уехала не одна, а с бородатым болваном"!

Бородатый болван – студент, конечно. Я тоже всегда так думал. Уехала со студентом в Серпухов! Какая же это "практика"?… Стукнула калитка, и появился студент с гитарой, и какой-то еще с футляром, в котором таскают скрипки. Их встретил Карих и торжественно объявил, что Серафимы Константиновны дома нет.

От радости я подпрыгнул. Она уехала! Все – вранье! Не могла она ехать со студентом. Она – чистая, несравненная, ангел-Серафима!

– А не врешь, друг ситный? – засмеялся студент и толкнул Кариха в живот гитарой. – А вот мы посеренадим, и милая птичка выпорхнет!

Он – веселый же был он парень и совсем не болван, по-моему! – задрал картуз на затылок и пустил на гитаре – трам-там-там…

Я здесь, Инезилья,
Пою под окном,
Объята Севилья
И мрраком, и сном!…

Окно открылось, и высунулась толстуха, а за ней и арбуз в очках. Студент – уж и молодчина! – послал им воздушный поцелуй. И воскликнул, словно в порыве страсти:

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке