"Такого рода книги связаны с самой таинственной силой в человеке, с памятью… В памяти есть воскрешающая сила, память хочет победить смерть… Память активна, в ней есть творческий преображающий элемент, и с ним связана неточность, неверность воспоминания. Память совершает отбор: многое она выдвигает на первый план, многое же оставляет в забвении, иногда бессознательно, иногда же сознательно… Гете написал книгу о себе под замечательным заглавием: "Поэзия и правда моей жизни". В ней не всё правда, в ней есть и творчество поэта…"
И в заключение – замечания Бердяева, под которыми Паустовский мог бы подписаться двумя руками. В таком духе он не раз высказывался и в разговорах, и в публичных выступлениях:
"Несмотря на западный во мне элемент, я чувствую себя принадлежащим к русской интеллигенции, искавшей правду. Я наследую традицию славянофилов и западников… Я русский мыслитель и писатель. И мой универсализм, моя вражда к национализму – русская черта".
Тот творческий эгоцентризм, необходимость которого так убежденно отстаивал Бердяев, у отца органично проявлялся и в замысле, и в композиции "Повести о жизни".
В центре повествования – главный герой, вокруг которого развертывается все действие. Чредой проходят остальные персонажи, одни задерживаются на страницах романа дольше, другие – нет, но в итоге неизменно сменяются и исчезают все, кроме главного действующего лица. Писатель не делает исключения даже для своих жен, на протяжении многих лет игравших немалую роль в его жизни. Но в романе годы, проведенные с ними, как бы "сжимаются" в небольшие отрезки времени, а воспоминания о женах воплощаются в преображенные образы любимых женщин, время от времени как бы озарявших его жизнь. И вот одна из них умирает, другая внезапно исчезает, хотя их реальные прототипы, как говорится, "оставались в добром здравии" еще многие годы.
Столь субъективный подход у Паустовского проявляется не только в романах и повестях, но даже в путевых очерках. Таким очеркам, кстати, он всегда придавал особое значение.
В 1956 году отец совершил плавание вокруг Европы на теплоходе "Победа". Это был первый такого рода туристический круиз после "сталинской стужи". В числе спутников отца оказался писатель Даниил Гранин, который, много позже вспоминая об этом плавании, поделился несколькими очень ценными наблюдениями. Гранин сравнивает один из последующих путевых очерков отца с реальной обстановкой поездки: "В очерке про Неаполь "Толпа на набережной" Паустовский ведет рассказ так, будто только он приехал в Неаполь. Нас там нет. Все приключается с ним одним, одиноким путешественником. В поездке с нами он втайне совершал и другое путешествие – без нас. Как бы самостоятельно, без огромной толпы туристов. Как бы сам останавливался в отелях, знакомился, попадал в происшествия, не торопясь наблюдал чужую жизнь. Он путешествовал больше, чем ездил. Его любимцем был Миклухо-Маклай – "человек, обязанный путешествиям силой и обаянием своей личности". Он любил вспоминать Пржевальского, Нансена, Лазарева, Дарвина".
Здесь подмечена еще одна очень важная особенность отношения Паустовского к окружающему, о которой он сам как-то сказал так: "Жить нужно странствуя…"
Не случайно путешествие всегда было его стихией, его мировоззрением. Этому уделено немало места на страницах "Повести о жизни". Даже заключительные ее части носят "чисто путевые" названия – "Бросок на юг", "Книга скитаний".
За такими названиями как бы видятся "обширные географические пространства". Но в действительности ведь речь шла лишь о поездке из Одессы на Кавказ, а оттуда – в Москву. Затем автор оседает в рязанской глуши и заново открывает для себя Среднюю Россию – "срединную", как он любил говорить. Правда, в "Книге скитаний" он еще вспоминает о поездках на Каспий, в Карелию и на Урал. Вот и все.
Но писатель, сталкиваясь со многими явлениями послереволюционной действительности, осмысливает их по-новому и обогащает свой опыт. Таким образом, путешествия двух последних частей романа осуществляются не столько вовне, сколько "внутрь себя".
Каждая автобиографическая книга подобна айсбергу. Огромный пласт событий остается как бы "под водой", в глубинах памяти автора. Причины здесь самые разные – и объективные, и субъективные. "Повесть о жизни" – не исключение.
Иногда писатель все же опускается поглубже в свой "подводный мир" и, может быть неожиданно для себя, решается "вывести в свет" отдельные заветные воспоминания. При этом он старается пропускать их сквозь призму воображения. Так ему легче к ним прикасаться. Немалую роль играет и "закон дистанции" – нужно достаточно отдалиться от пережитого. Однако для этого не всегда хватает человеческой жизни.
И снова сошлюсь на рассуждения Д. Гранина, который, по существу, общался с отцом во время плавания не так уж много, но затем, уже со своей "дистанции", сделал точные обобщения. Проявив должную интуицию, он пишет: "Паустовский знал жизнь, знал неплохо, но ему надо было отдалиться, чтобы черты ее не резали глаза; поодаль она теряла ту обязательность, когда остается лишь обводить увиденное. Если ему удавалось найти нужную дистанцию, можно было рисовать свое, воображаемое…" И еще: "О самом сокровенном, личном он избегал писать. Оставлял для себя. Нельзя все для печати".
Последнее замечание Гранина, очень точное, неожиданным образом возвращает нас к автобиографической книге Бердяева. Эта книга написана достаточно обстоятельно и подробно. Автор даже подчеркивает свое стремление к тому, "чтобы память победила забвение ко всему ценному в жизни". Однако в одном Бердяев проявляет большую сдержанность:
"Но одно я сознательно исключаю: я буду мало говорить о людях, отношение с которыми имело наибольшее значение для моей личной жизни и моего духовного пути. Но для вечности память наиболее хранит это…"
Здесь нет никакого секрета. Бердяев имеет в виду прежде всего двух спутниц своей жизни – сестер Лидию и Евгению Рапп. Лидия стала его женой, но после ее смерти преданным другом философа оставалась Евгения. Ей и посвящено "Самопознание".
Нельзя сказать, что о сестрах совсем не упоминается на страницах его книги. Но это именно упоминания, сводящиеся к нескольким справочным сведениям, не более. Видимо, потому, что сама тема по своему значению требовала отдельного глубокого освоения, которое автор так и не решился, а может быть, не собрался или не успел предпринять.
И снова – совпадение. Как и у Бердяев, немалая роль в духовном и творческом становлении Паустовского выпала на долю двух сестер – Екатерины и Елены Загорских. И точно также мы напрасно будем искать документальные подробности об этом на страницах книги, но очень многое узнаем из писем и дневников.
С младшей сестрой – Екатериной – будущий писатель познакомился осенью 19Н года в санитарном поезде. Она была сестрой милосердия, он, как тогда говорили, – братом милосердия, или попросту – санитаром. Увлечение переросло в роман и завершилось женитьбой. В дальнейшем покровительницей этого брака стала старшая сестра Екатерины – Елена, или Леля, как ее звали по-домашнему. К сожалению, она умерла от скоротечного сыпного тифа в 1919 году когда супруги Паустовские жили уже в Одессе (книга "Время больших ожиданий").
Образ своей первой жены – Екатерины Степановны Загорской-Па-устовской (моей матери) – отец воплотил в ряде произведений и прежде всего в повести "Романтики", где называет ее так же, как в письмах и дневниках, – Хатидже.
Однако героиня "Повести о жизни" – неожиданно умирающая на фронте от оспы сестра милосердия Леля, – несмотря на некоторые черты Екатерины Загорской, имеет другой прототип. Точнее, это образ собирательный. Обстоятельно я еще вернусь к этой важной теме, а пока на ближайших страницах буду касаться ее лишь вскользь, в связи с разговором о так называемом "сознании писателя".
Знакомство с литературным воплощением жизненного пути отца привело меня к мысли, что понятие "сознание писателя" может быть отнесено ко многим пишущим людям и имеет право на самостоятельное существование. Речь идет опять же о некоем "психологическом единстве", для определения которого вполне подходит этот обобщенный термин.
Так, одной из непременных составляющих понятия "сознание писателя", по-моему, является чувство ответственности, прежде всего перед страной и ее народом. Причем это чувство питается не только рассудком. Оно во многом природно, идет к нам от родной земли, буквально от почвы, по которой мы топаем в детстве босыми ногами.
Для отца в понятии "сознание писателя" в равной степени сплелись два начала – личное и общественное. Может, потому он, человек, которого нередко упрекали в аполитичности, повинуясь своему чувству ответственности, первым среди литераторов (да, пожалуй, и политиков) открыто сказал об опасных свойствах высокой партийной номенклатуры. И первый употребил этот термин в чисто негативном смысле.
Это было в октябре 1956 года на обсуждении в Доме литераторов нашумевшего романа Дудинцева "Не хлебом единым". Отец считал, что именно в результате формирования класса номенклатуры – наследницы худших черт дореволюционной бюрократии – в нашей стране произошла полная трансформация слова "социализм". Это слово превратилось в ширму для маскировки эгоизма, жадности и ограниченности пробравшихся к власти чиновников, связанных круговой порукой. Утверждение отца актуально и сейчас. Может, даже в большей степени, чем тридцать с лишним лет назад.
"Сознание писателя" – не случайность, не фикция, что это нечто стабильное, не подчиняющееся ни моде, ни политическим убеждениям или социальным факторам.