- Что ж, вы правы. Я сам любил жизнь и сейчас люблю все с той же ненасытностью. И вместе с тем она кажется мне ужасной. И непостижимой. Вот поэтому я и верю - от скепсиса. Да, я хочу верить и хочу жить, вечно.
Кормери молчал.
- В шестьдесят пять лет каждый год - это отсрочка. Я хотел бы умереть спокойно, а умирать так страшно. Я ничего не сделал.
- Есть люди, которые служат оправданием этому миру, помогают жить одним своим присутствием.
- Да, но и они умирают.
Они замолчали, ветер за окном зашумел сильнее.
- Вы правы, Жак, - сказал Малан. - Поезжайте и узнайте все, что сможете. Вам больше не нужен отец. Вы сами себя воспитали. Теперь вы можете любить его так, как вы умеете любить. Но… - сказал он и запнулся, - приезжайте навещать меня. Мне уже не так много осталось. И простите меня…
- Простить? - сказал Кормери. - Я обязан вам всем.
- Да ничем вы мне особенно не обязаны. Простите меня за то, что я не всегда умел ответить на вашу преданность…
Малан смотрел на тяжелую, под старину, люстру, висевшую над столом, и голос его стал глуше, когда он произносил слова, которые еще долго потом, пока Кормери шагал на ветру по пустынному предместью, звучали у него в ушах:
- У меня внутри ужасная пустота, какое-то безразличие ко всему, которое меня убивает…
4. Детские игры
Легкая невысокая зябь качала корабль, накаленный июльской жарой. Жак Кормери лежал полуголый в своей каюте и смотрел, как на медных краях иллюминатора пляшут зайчики от рассыпанных по морю солнечных бликов. Он вскочил и выключил вентилятор, от которого пот высыхал в порах, не успев освежить тело, - уж лучше было бы нормально потеть - и снова лег на койку, жесткую и узкую, как он любил. Сразу же стал слышен рокот машин, доносившийся из недр корабля глухими толчками, словно огромная армия то начинала маршировать, то останавливалась, и так без конца. Любил он и шум больших теплоходов, не прекращавшийся ни днем, ни ночью, и это ощущение, будто ходишь по вулкану, когда вокруг расстилается море, открывая глазу беспредельный простор. Но на палубе было сейчас слишком жарко; после обеда пассажиры, одуревшие от еды, повалились в шезлонги под тентами или укрылись в каюты на время сиесты. Жак не любил спать днем. "A benidor", - вспомнил он с незабытой детской обидой. Это были загадочные слова его бабки, когда она заставляла его, еще маленького, в Алжире, вместе с ней ложиться днем спать. Три комнаты тесной квартирки на окраине Алжира были погружены в полумрак, исчерченный узкими полосками света, пробивавшегося сквозь закрытые ставни. Снаружи сухие пыльные улицы плавились под солнцем, а в сумраке комнат без устали метались в поисках выхода две или три упрямые жирные мухи, гудя как пропеллер. Было слишком жарко, чтобы бежать на улицу к друзьям, которых тоже насильно держали дома. Слишком жарко, чтобы читать "Пардайяна" или "Неустрашимого". Если бабушки не оказывалось дома, что случалось крайне редко, или она болтала с соседкой, он пробирался в столовую и, прильнув лбом к ставням, смотрел на улицу. Мостовая была пустынна. В галантерее и в обувном магазине напротив были опущены красные и желтые полотняные шторы, вход в табачную лавку скрывала занавеска из блестящих разноцветных висюлек, а у Жана, хозяина кафе, в зале не было ни души, если не считать кошки, которая лежала на пороге, растянувшись между усыпанным опилками полом и пыльным тротуаром, и спала как убитая.
Мальчик отворачивался и смотрел на комнату, голую и почти пустую: посредине стоял квадратный стол, вдоль побеленных известью стен - буфет, маленький письменный столик, весь в царапинах и чернильных пятнах, небольшой, покрытый одеялом матрац прямо на полу, где ночью спал полунемой брат матери, и пять стульев. В углу, на камине, у которого только доска была мраморной, белела вазочка с цветочным орнаментом вокруг узкого горлышка, из тех, что продаются на любой ярмарке. Мальчик, зажатый между двумя пустынями - солнца и сумрака, принимался безостановочно бегать вокруг стола, бормоча, словно заклинание: "Мне скучно! Мне скучно! Мне скучно!" Ему и в самом деле было скучно, но все же в этом была игра, удовольствие, своего рода упоение этой скукой, и он приходил в отчаяние, услышав "A benidor" вернувшейся наконец бабушки. Но никакие протесты не помогали. Бабушка, вырастившая девятерых детей в глухой алжирской деревне, имела свои понятия о воспитании. Она мгновенно заталкивала его в спальню. Это была одна из двух комнат, выходивших во двор. В другой стояли две кровати: на одной спала мать, на второй - они с братом. Бабушка располагала одна целой комнатой. Но она часто брала его на ночь и каждый день на сиесту в свою огромную и высокую деревянную кровать. Он сбрасывал сандалии и забирался к стенке. Ему не разрешалось лежать с краю с тех пор как однажды, пока бабушка спала, он соскользнул с кровати и принялся за беготню вокруг стола, бубня свое заклинание. Устроившись в постели, он смотрел, как бабушка снимает платье и развязывает ленточку, которой была стянута у ворота грубая полотняная рубашка. Потом она тоже ложилась, и мальчик, вдыхая запах стареющего тела, глядел на большие синие вены и пигментные пятна, уродовавшие бабушкины ноги. "Ну, вот, - говорила она. - A benidor", - и быстро засыпала, а он, лежа с открытыми глазами, следил за полетом неутомимых мух.
Да, он ненавидел это на протяжении многих лет и потом, став взрослым, даже в болезни не мог заставить себя прилечь после обеда в жаркие полуденные часы. И если ему все же случалось днем заснуть, то, проснувшись, он чувствовал себя скверно и его мутило. Только в последнее время, с тех пор как он стал страдать бессонницей, он научился засыпать иногда на полчаса среди дня и просыпаться бодрым и освеженным. A benidor…