То, что он командовал теперь гвардейской армией и имел орден Суворова первой степени и звание генерал-полковника, а Серпилин, одно время после Сталинграда догнавший было его в звании, оставался генерал-лейтенантом, - все это делало Батюка в его собственных глазах как бы вновь старшим по отношению к Серпилину, несмотря на их одинаковые должности командармов. Между ними вновь установилась та дистанция, которая позволяла Батюку без насилия над самолюбием вспоминать время, когда они служили вместе и Серпилин был его подчиненным.
- Как твое хозяйство? - спросил Батюк. - Многих поменял, когда пришел после меня?
- Я почти не менял, война меняла. Одних под Харьковом, других на Курской дуге.
Он назвал Батюку несколько старших офицеров, убитых или тяжело раненных и уже не вернувшихся в армию.
- Членом Военного совета по-прежнему Захаров?
- По-прежнему он, - кивнул Серпилин. - А начальника штаба армии из Москвы дали - некто Бойко, был полковник, ныне генерал-майор.
- Неудачный, что ли? - спросил Батюк, которому почудилась неприязнь в слове "некто".
Но Серпилин употребил это слово не из неприязни, а по давней привычке, оставшейся еще с царской армии.
- Напротив, удачный, - сказал он. - А про Пикина, наверное, сам знаешь, в приказе было.
- Читал. Подвел он тебя, сукин сын. - Счастье, что с рук сошло.
- Подвел, - согласился Серпилин. - Хотя в то, что сукин сын, не верю.
- Чего ж тут не верить? В приказе ясно сказано было, что попал в плен, имея при себе карту с обстановкой.
Серпилин поморщился. Сначала не хотел вдаваться в эту тяжелую историю, только чудом оставшуюся для него самого без всяких последствий. Но потом превозмог себя и сказал то, что думал и писал в своих объяснениях тогда, в марте сорок третьего, под Харьковом: зная Пикина, не верит, что тот, из-за ошибки летчика приземлившись на связном У-2 в расположении немцев, мог сдаться в плен, не уничтожив оказавшуюся при нем карту с обстановкой. Допускает обратное: не успел застрелиться и попал в плен потому, что в первую очередь спешил уничтожить эту карту.
- В приказе по-другому было. Что сдался в плен с оперативными документами.
- Было, - согласился Серпилин.
- Сами немцы у себя об этом писали. Оттуда и мы узнали.
- Писали, верно, - сказал Серпилин. - Но могли написать и для дезинформации, чтоб спутать нам планы. Раз попал в плен начальник оперативного отдела штаба армии, почему не написать, что с документами? Мы разве не пользовались случаем, не писали таких вещей?
- Все может быть, - сказал Батюк. - А не допускаешь мысли, что не случайно заблудились? Как ни говори, а все же в тридцатом году из кадров его вычищали - имели на то причины; до самой войны в запасе находился…
- Не допускаю. Столько раз видел его в боях, что не могу допустить.
- Так или иначе, а подвел он тебя крепко, - сказал Батюк. - Поторопился взять его на оперативный отдел.
- Это верно, поторопился.
Минуту или две после этого они продолжали идти рядом в молчании, за которым была отчужденность. Батюк с вдруг нахлынувшим раздражением за старое подумал, что Серпилин по-прежнему слишком много о себе понимает: "знаю", "видел", "не допускаю"… все "я" да "я". Считает в душе, как и раньше, что он всех умней.
А Серпилин шел и думал о себе и о Пикине: "Что верил ему и продолжаю верить - в этом прав. А что, получив армию, сразу взял к себе Пикина начальником оперативного отдела - это верно, поторопился. Начальник штаба был новый, незнакомый, захотел иметь рядом с ним своего человека, проявил пристрастие, вернее, слабость, в которой потом каялся. В дивизии Пикин был на месте, а на оперативном отделе растерялся от масштабов, тем более в неожиданно тяжелой обстановке под Харьковом. По своей вине опоздал довести до двух дивизий приказ об отходе, а потом, когда совсем потерял связь, сам напросился лететь туда: лично исправлять положение". И Серпилин на свою голову разрешил.
Потом ему хотели поставить это лыко в строку. А кончилось даже без выговора в приказе. Серпилин и до сих пор не знал до конца почему. Конечно, сыграло роль, что Захаров, как член Военного совета, написал во фронт то, что думал, как и всегда, не стремился угадывать, какие там у кого настроения. Но одного этого мало. Скорей всего - Серпилин уже не раз думал об этом, - когда доложили на самом верху, в Москве, Сталин, только недавно выдвинув тебя командармом, не отступился и не позволил сразу же снять. А что снять предлагали, сомнений нет. Ответственность на плечах лежала тяжелая. Одной своей верой в Пикина ее не снимешь, а других доказательств, кроме веры, нет.
- Барабанова помнишь? - вдруг спросил Батюк.
- Помню, - сказал Серпилин, поднимая на него глаза.
В вопросе Батюка ему послышался вызов. И напрасно: Батюк просто вспомнил о Барабанове как о человеке, который в свое время тоже, хотя и по-другому, подвел его, как Пикин Серпилина.
- Написал мне прошлым летом, после госпиталя, просил прощения за то, что накуролесил. Знал мою душу, что возьму его обратно.
- И взял?
- Взял. Прибыл ко мне на фронт тише воды, ниже травы, старшим лейтенантом - за попытку к самоубийству два звания долой. А теперь обратно майор.
- Адъютантом?
- Адъютантом. Просился в разведку, но я оставил у себя. Привык. Поверишь ли, скучал без пего, адъютант он замечательный.
- Наверное, - сказал Серпилин. - Не навязал бы мне его тогда командиром полка, и ты без него не скучал бы и он бы не стрелялся.
Батюк внимательно посмотрел на Серпилина, словно вдруг увидев в нем что-то такое, о чем уже запамятовал:
- Да, вижу, с тобой не похристосуешься. Думаешь, не знаю ваших разговоров про меня, что горяч, доведи, могу так перекрестить, что и сам потом не рад? Но я горяч, да отходчив. А ты мягко стелешь, да жестко спать. Если уж кто стал тебе поперек горла, тот прощения не жди.
- Не мне он стал поперек горла, Иван Капитоныч, а делу, - сказал Серпилин тем самым, знакомым Батюку, опасно ровным голосом, который Батюк имел в виду, говоря "мягко стелешь". - Неужели и теперь не согласен, что не мог он полком командовать?
- Мог, не мог! Не пил бы, смог бы. Уже десять месяцев в рот не берет.
- Ну что ж, раз так, значит, теперь можно хоть на дивизию. - Серпилин рассмеялся, смягчив смехом суть сказанного.
- А ты как, по-прежнему разрешаешь себе, - спросил Батюк, - или уже здоровье не позволяет?
- После аварии воздерживаюсь. Все же, говорят, сотрясение мозга было. А до этого от прежней нормы не отклонялся. Подпишу вечером последнюю бумагу
- и полстакана на сон грядущий.
- Тряхануло-то сильно?
- Не помню. Говорят, метров пять летел, пока приземлился.
- Не люблю этих "виллисов", - сказал Батюк. - Без них не обойдешься, но не люблю. Опасная машина. Слыхал, как мой предшественник на "виллисе" на передний край к фрицам заехал - из пулемета в упор!
- "Виллис" тут, положим, ни при чем, - возразил Серпилин.
- Как ни при чем? - воскликнул Батюк. - Гонял на нем так, что охрана не поспевала. Умный, говорят, был человек, но в этом бесшабашный. Задним ходом выскочили обратно, но уже все! Двенадцать пуль в груди. Вот и убыл, как говорится. А я прибыл. И операцию начал со всеми теми, кто от него остался. Ни одного не переменил… Там, и в Таврии и в Крыму, кефир хороший. Еще с гражданской его запомнил. Как прибыл на армию, сразу потребовал, чтоб давали кефир и утром и вечером.
Серпилин улыбнулся. Вспомнил, как в столовой Военного совета для Батюка, что бы ни было, всегда квасили молоко. Спиртное он пил редко, только под настроение. И то потом все равно хлебал на ночь свою простоквашу.
Скольким людям за войну, когда Батюк багровел от гнева, казалось, что это не просто так, что есть на это хорошо известная причина. А на самом деле причины этой у Батюка не было, а кричал он и давал волю своему нраву от давней и непоколебимой уверенности, что все это требуется в интересах дела.
"Да, - подумал Серпилин, - посмотреть бы на него на фронте, какой он теперь. Насколько и в чем изменился? Ругать людей последними словами все больше выходит из обычая. И меньше причин, потому что больше порядка, и люди сильней, чем раньше, сопротивляются этому, потому что чем дальше, тем у них за душой меньше вины и больше гордости. А в конце концов все сводится к тому, что намного лучше воюем".
И Батюк, словно отвечая его мыслям, сказал, в сущности, о том же самом:
- Когда шли по Крыму, глядишь иной раз в степь и видишь: неубранные кости белеют - с сорок первого. Вспомнишь все, что пережили, и удивляешься людям: как все же выстояли тогда? И самому себе: как же ты живой остался после всего, что с тобой было? Глядишь на эти белые косточки и думаешь: кто только не ругал тогда и их, бедных, и самого себя за то, что здесь отступили, там не удержали!.. А сейчас бы, кажется, и воскресил и обнял, да некого… Я в Москве вчера был, мне там объяснили про новое обучение: что с этой осени в школах парней отдельно обучать станут. Не слыхал?
- Вроде бы так, - сказал Серпилин.
Он уже слышал об этом раздельном обучении, и ему казалось, что, если ребята начнут учиться отдельно от девочек, это будет лучше для допризывной подготовки, а значит, и для армии. Боль сорок первого года продолжала бередить память: сколько же их было тогда, призванных прямо со школьной скамьи, готовых отдать свою жизнь, но до того необученных, до слез неумелых, что зло на них брало!
- Какого ты мнения по этому вопросу? - спросил Батюк.
- Рад, что так решили.
- Да, молодые, - сказал Батюк. - Хлебнули мы с ними горя в начале войны.