Кони и Лонгуэйс - батраки, знавшие еще патриархальные времена, - завсегдатаи "Трех моряков", старинной гостиницы и демократического "клуба", расположенного на Главной улице, неподалеку от "Королевского герба", куда им нет ходу. Они посещают и харчевню "Питеров палец", что на Навозной улице, которая служит убежищем для обездоленных и отверженных, "своего рода Адолламом для окрестных деревень" (Мелстока в том числе). Однако они держатся особняком. Те же, кто вынужден был покинуть зеленые своды Йелберийского леса и осел на этой мрачной окраине, начисто утратили патриархальную почтительность к хозяевам. Здесь беспокойно, обстановка таинственная, настроение возбужденное.
Действие романа "Мэр Кестербриджа" начинается во второй половине двадцатых и развертывается в сороковых годах прошлого столетия. Тридцатые годы открылись народными волнениями. Батраки жгли усадьбы, скирды, мельницы. Вот как об этом сказано у Энгельса: "Зимой 1830–1831 г., последовавшей за июльской революцией, поджоги впервые получили всеобщее распространение… В течение зимы горели скирды хлеба и стога сена на полях фермеров и даже риги и хлева возле самых их домов. Почти каждую ночь полыхало несколько таких пожаров, сея ужас среди фермеров и землевладельцев. Поймать преступников почти никогда не удавалось, и народ стал приписывать поджоги мифической личности, которую он называл "Суинг" ("Swing")… С тех пор поджоги повторялись каждый год с наступлением зимы, времени года, когда для поденщиков начинается безработица. Зимой 1843–1844 г. они повторялись необычайно часто".
Гарди не упоминает об этих волнениях среди сельской бедноты, пишет как бы шифрованным письмом. Мятежное выступление кестербриджских трущоб облекается в архаическую форму косного обычая (некогда распространенного на родине писателя), имевшего целью посрамить осквернителей брака. Читая описание шутовского обряда, под первым впечатлением вспоминаешь "Шествие бражников" - древний комос. Все же, обратите внимание: обличительная процессия подготавливается в строгой тайне, приурочивается к официальному событию - ко дню проезда через Кестербридж особы королевской фамилии, организаторы и участники действуют сплоченно, смело, дерзко и совершенно безнаказанно, наводя страх на блюстителей порядка. Мятежный отзвук слышен отчетливо. Времена стали не те, изменились условия жизни "коллективного характера", изменился его нрав. Гарди лучше пригляделся к фактам, более трезво оценил их. Все это сказалось, в частности, на структуре его романа. В "Мэре Кестербриджа" по-иному, чем во всех предшествующих книгах серии, расположились персонажи: расслоение и контрасты обозначились резче, выделился и выступает как главное действующее лицо трагический герой. Он обусловливает развитие сюжета, нагляднее всего выражает авторский замысел. Исчезли идиллические образы и сцены, возникавшие ранее на основе детских и юношеских впечатлений писателя. Характеры стали выпуклее, психологический анализ более обстоятельным, углубленным и выразительным. Внимание писателя сосредоточилось на трагической судьбе человека из народа.
Кестербридж - название вымышленное, его прообраз - город Дорчестер сороковых годов, любовно и тщательно описанный со всеми его примечательными архитектурными и бытовыми подробностями. Разумеется, это не просто площадка действия, воспроизводящая колорит времени и обстановки. Гарди настойчиво подчеркивает его связь с деревней, их родственную близость: "Кестербридж был своего рода продолжением окружающей его сельской местности, а не ее противоположностью". Образная характеристика исподволь возбуждает теплые чувства: "Пчелы и бабочки, перелетая с пшеничных полей, окаймлявших его с одной стороны, на луга, примыкавшие к другой, летели не вокруг города, а прямо над Главной улицей, видимо не подозревая, что пересекают чуждые им широты".
Отчетливо сказывается неприязнь писателя к капиталистическому городу - средоточию зол буржуазного общества. Для него такие города - "инородные тела… в зеленом мире, с которым у них нет ничего общего".
Кестербридж потому привлекает Гарди, что, продолжая быть "нервным узлом окружающей его сельской местности", он не уродует ее естественного вида, в своем облике сохраняет местную традицию, демократический дух, черты индивидуальной неповторимости. Автор не скрывает контрастов, наложивших мрачный отпечаток и на этот "редкостный город", с горечью говорит о глухих кварталах с домами-трущобами, куда солнечный луч не проникает даже летом.
Еще одну особенность Кестербриджа оттеняет писатель. Это древний город, каждой своей улицей, переулком, двором напоминающий о временах тысячелетней давности. Гарди судит о своей эпохе, апеллируя к истории, привлекая в свидетели и древний Рим и шекспировскую Англию. Он делает это искусно. Например, когда заставляет героя действовать в гигантском амфитеатре, оставшемся после римлян. Сама обстановка, расчетливо выбранная сценическая площадка возвеличивает фигуру Хенчарда, придает значительность его поступкам. На сумрачной арене он встречается с Люсеттой Темплмэн. Его бывшая возлюбленная в сравнении с ним, батраком ее мужа, кажется жалкой и ничтожной со своим дешевым маскарадом. Ее трусливый эгоизм перед благородным душевным порывом становится омерзительным, в особенности когда Хенчард, обещая хранить тайну, произносит торжественное: "Клянусь!" (гл. XXXV). Мир Доналда Фарфрэ и Люсетты Темплмэн не только эгоистичен и жесток, но и мелок, тщедушен - вот что внушает этот эпизод.
Чтобы раздвинуть узкие рамки Уэссекса, Гарди строит сложные, громоздкие декорации, но пользуется и обычной деталью. Тишина сопровождает первое появление Хенчарда. Слышен единственный звук - слабый голос птицы (кстати, замечено: птицы редко поют в книгах Гарди), распевающей "стародавнюю вечернюю песню, которую, несомненно, - с элегическим придыханием говорит автор, - можно было услышать здесь в тот же самый час и с теми же самыми трелями, каденциями и паузами на закате в эту пору года на протяжении несчетного множества веков". Так, едва заметным движением он раздвигает рамки времени, и о бездомном вязальщике сена начинаешь думать в поучительном масштабе столетий. Когда Гарди заставляет колеса крестьянских телег отбрасывать тени, похожие контурами на орбиту кометы, он протягивает нить в далекое пространство, и мысль следит за нею.
В самом конце книги в центр со второго плана выдвигается образ Элизабет-Джейн. Женские характеры у Гарди - тема самостоятельного разговора. О женщине он мог писать с редкостной душевностью, с искренней теплотой, с трогательным восхищением, особенно о женщине-труженице, обездоленной и гонимой судьбой. Достаточно вспомнить героиню романа "Тэсс из рода д’Эрбервиллей", чтобы почувствовать поэтическую прелесть чистой женственности, раскрывшейся в народной среде. В духовном облике Элизабет-Джейн есть привлекательные черты. Она отзывчива, верна искреннему чувству, чиста в помыслах и поступках… Но есть в ней что-то немощное и отталкивающее, ей не хватает жизненной силы, энергии. В отличие от Майкла Хенчарда его падчерица почти во всем покорна судьбе, безропотно влачит бремя убогого существования. И случай вознаграждает ее за смирение чувств: она, по словам автора, попадает в "широты, отличающиеся тихой погодой". Тогда "…все то лучшее, что было в натуре Элизабет, побудило ее, общаясь с окружающими неимущими людьми, открывать им (некогда открывшуюся ей самой) тайну умения мириться с ограниченными возможностями". Жалкая проповедь смирения - в характере Элизабет-Джейн, но она не вяжется с суровым характером только что оборвавшегося трагического действия. Немощные слова этой проповеди звучат в эпилоге, они едва различимы, и можно было бы не обращать на них внимания, если бы не чувствовалась их зависимость от более определенных суждений автора, подчеркнутых последней строкой романа: "Счастье - только случайный эпизод в драме всеобщего горя". Эта мысль не столь сторонняя для автора "Мэра Кестербриджа". Порой он был склонен отойти от социальной трактовки трагического, представить его в изначальных и вечных формах как проявление слепой и жестокой силы бытия. Тогда судьбы человеческие попадали под начало неумолимого рока. Пожалуй, не трудно понять, почему так случалось, почему вдруг конкретные, очень точные и глубокие социальные мотивировки подменялись отвлеченными, что порождало в писателе скорбные мысли, отбрасывало мрачную тень на его поэтические вымыслы.
Томас Гарди явился свидетелем острого кризиса буржуазного существования. Этот кризис не был обычным. Он знаменовал начало конца: наступала последняя стадия в развитии капитализма. Родина Гарди пережила сильные потрясения, заколебавшие хозяйство и культуру страны. Поднялась волна политической реакции. Во всей неприглядности открылась крикливая пошлость и казуистика либеральной идеологии, восторжествовавшей после поражения чартизма. Разносторонние наблюдения писателя, близкого народной, в особенности сельской трудящейся Англии, где глубокие сдвиги и тяжкие последствия кризиса были наиболее ощутимы, убеждали его в жестокости буржуазной цивилизации, в несправедливости и бесперспективности капиталистической системы. Он искал социальную почву, которая могла питать общество жизненными соками, не мешая их с отравой. Наивно мечтал о крестьянско-фермерской утопии, обращая взор в прошлое. К сладостным раздумьям примешивались грусть и горечь. Их сменяли скорбь и гнев. Время и факты все больше убеждали писателя в иллюзорности его романтической мечты.