Полк вздрагивает.
Шелест прокатывается по застывшим рядам. Может быть даже ропот.
Чуть ли не тысяча человек в строю у подножья высоты двести сорок восемь шесть. Все кого могли сегодня отпустить окопы, чтобы увидев, они рассказали об этом тем, кто остался у пулемётов на позициях, наблюдательных пунктах, в обороне. Стоят бойцы, вернувшиеся из госпиталей, наголодавшиеся в первую военную весну, только-только начавшие приходить в себя, все еще исхудалые, со втянутыми щеками и запавшими глазами.
За их спиной почти год, отгремевший боями. Сотни похороненных друзей–товарищей. Каждый в этом железном строю и сам наловчился убивать. Без трепета. Без сожалений. Любой из них многие десятки раз встречался со смертью с глазу на глаз, на вытянутую руку, на опередившую пулю, землю рванувшую по ногами, осколком сразившим соседа, с которым бежал ухо в ухо. Привычные встречи. Обычное дело. Война.
Что ж он вздрагивает тысячеголовый полк?
Наверху, за высотой двести сорок восемь шесть, глухо ухают взрывы. Пулеметные трассы щелкают через высоту над головами. Он и ухом не ведет. Пули высоко. Разрывы - метров триста отсюда - далеко.
Что же он вздрагивает, полк? Из‑за чего ропот?
Одна единственная смерть. Одна. Никому в строю не грозящая.
Больше часа ждет ее полк.
Видел - необычно, не после смерти, а до нее вышли из‑за спины красноармейских рядов четверо бойцов комендантского взвода с лопатами. Копать могилу. Быстренько отмерили, сняли двухметровую полоску дерна и, поплевав на руки, споро принялись кидать землю и глину на стороны, уходя вглубь по пояс, по плечи, по уши.
Человек еще жив. Его даже и не привели сюда, не видел его никто, а предназначенная ему могила - вот она, готова, вырыта у всех на глазах.
Многие отворачивались: не хотели смотреть. Да, куда спрячешь глаза - прямо перед строем, метрах в двадцати, вырос, желтеет горб глины.
Подошел рослый санитар. Носилки принес. Расправил. Поставил на ножки. Смотри, полк, смотри.
Все для него, кого еще тут нет и кого скоро не будет.
- Санитара‑то зачем? - злится начальник штаба полка капитан Кузнецов.
Санитара этого все знают. Многих спасал, выволок на себе с поля боя. Что ж они, балбесы, и его в помощники к палачам?
Командир полка майор Автушков зло скривил губы:
- Да, один черт!
Наконец привели. Здесь он - бывший красноармеец, бывший боец противотанковой батареи тысяча сто пятьдесят четвертого полка - Заставский.
Стоит один в тридцати шагах перед строем, в старой, застиранной, жеваной, побелевшей, бывшей, видимо, не раз в употреблении, гимнастерке. Без ремня пузырится от ветра горбом гимнастерочка, сапоги отобрали, обмотки не дали, стоит Заставский в старых обтрепанных ботинках, из которых выдраны шнурки. Стоит лицом к строю.
Это о нем только что звонко читал по белому листочку бумаги невысокий, ладный, подтянутый подполковник с тремя шпалами в петлицах коверкотовой наглаженной гимнастерки с ярко–белой полоской, только сегодня утром, видно, подшитого подворотничка:
-…Заставский… из Донбасса… образование среднее… работал техником… ранее не судим… пытался перейти к противнику.
Он очень хотел, подполковник, чтобы его все услышали. Чтобы все поняли.
Скрипя новенькими, ярко–коричневыми ремнями полевого снаряжения, на которых даже свисточек был на месте - торчал из кожаного кармашка, он то и дело поворачивался в пол-оборота к строю и, повышая голос, четко, внятно и раздельно читал грозные слова приговора.
Потом вновь оборачивался к Заставскому, разглядывал его исподлобья - слушает ли, внимает ли - и продолжал:
-…Учитывая тяжесть совершенного… измена Родине… руководствуясь статьями пятьдесят восемь один "а", пятьдесят восемь один "бэ"… уголовного кодекса Рэ сэ фэ сэ эр…
Строй полка угрюмо внимателен.
Весь он, из окопов собранный люд, тоже в гимнастерках "бэ у" - бывших в употреблении - плохо очищенных от глины шароварах, внешним видом своим близок бывшему красноармейцу Заставскому: он вырван из их ряда.
Подполковник рассчитывал, что духовно строй батальонов с ним, со статьями пятьдесят восемь один "а", один "бэ", со всем уголовным кодексом.
С кодексом может быть и да, а с подполковником - нет. Слишком начищен, слишком наутюжен. Да еще свисточек на ремне. Все углядели красноармейские глаза, все взвесили. Даже свисток. Такими точно подают сигналы на поле боя ротные командиры. А где свистит трибунальский подполковник? Свисточек раздражает почти всех. Духовно и душевно далеки от подполковника смятенные мысли монолитного, как ему кажется, строя.
Как всем хотелось час назад, чтобы этот ясный последний майский день просто и был бы обыкновенным весенним днем.
Каждый знал, что тут должно произойти, да верить в это не хотелось. Поэтому и вели себя все как обычно. Строй батальонов, пока не подошло командование полка и не было иных распоряжений, стоял вольно. Было разрешено курить, с места не сходя. Курить! Это после месяца‑то безмахорочной жизни. С наслаждением дымили бойцы, переговаривались, чем‑то обменивались. Даже старшины никого не гоняли за внешний вид. Да и каким ему быть внешнему виду, когда всего лишь час с небольшим, как из сырости весенних окопов.
Лейтенанты, и взводные, и ротные, ушли из строя, собрались у болотца перед мостом через разлившуюся речку Перекшу. Многие за всю весну и не виделись ни разу, да и зимою не часто приходилось встречаться, если не выпало действовать в одном батальоне.
Кто‑то с кем‑то обнимается. И говорят, говорят, не наговорятся. Третий к ним подошел, издали во весь рот улыбаясь.
- Амур-р-рская флотилия, смир-р-рно!
Всем ясно. Из Хабаровского военного училища лейтенанты. Эти всю осень сорок первого года на формировании, где ни сойдутся, поминали Амур–батюшку и флотилию амурскую. Все не остывала зависть к моряцким бескозыркам и ленточкам.
Давным-давно, в прошлом что ли это было веке, в Базарном Сызгане, почти все взводные и ротные командиры были оттуда, из Хабаровского. Досрочный выпуск. И все как один поминали амурскую флотилию.
Сколько их теперь осталось первой военной весной в тысяча сто пятьдесят четвертом полку? Дюжина? Десяток? Да, Коля Тростинский в пятьдесят втором начальником штаба полка, в том же как и все они лейтенантском звании. Вот он и весь выпуск Хабаровского военного училища - хватило на бои половины осени, целую зиму, да полвесны.
Кто‑то уже анекдоты травит. И смеются люди. Все как всегда. Вроде бы и забыли. Вроде и дела нет никому до того, ради чего всех сюда собрали. Однако быстрые взгляды на мост, на заречную дорогу, взбирающуюся на крутой холм - путь которым придет неизвестный человек, приговоренный к смерти, показывают - нет, не забыли, знают зачем тут собран полк.
Но все равно, не обошлось и сейчас без главного фронтового развлечения - стрельбы в цель. Похвальба идет во всю - у кого пистолет лучше, у кого глаз точнее, рука тверже. Кидают через болотце банки да бутылки. Бьют в лет. Бьют на точность, на дальность, кладут пули по заказу.
Хабаровцам не везет. Никто даже не зацепил пулей банку и нет конца подначкам:
- А еще кадровые… Нормальное училище кончали…
- А что нормальное, что? - смеются лейтенанты из запаса. - Это училище нормальное, а выпуск какой? Досрочники. Что с них взять.
Подсчитывается с полной серьезностью, что на год курсантам полагалось по четыре патрона на брата. И значит за все мирное время, за всю учебу никто из них и не выстрелил целой обоймы.
Как назло все хабаровские сейчас воюют в пулеметных ротах.
- Вот, вот! - орет Колька Шмонин, командир саперного взвода, прославившийся в апреле тем, что со своими подрывниками три дня держал Зайцеву гору. - Пулемет давай. Сбегайте. Что тут до позиции - километр. Счас хабаровцы ни одной банки целой не оставят.
Но, отстали и от хабаровцев. Кто‑то ухитрился закинуть бутылку дальше, чем за тридцать метров, лупили по ней, лупили, никто не попал. В смущении осматривают пистолеты, пожимают плечами, сетуют на то, что стволы поизносились в боях.
Медленно, как журавль, подошел к стрелкам на длинных своих ногах начальник особого отдела полка капитан Прадий. Остановился, глянул на всех сверху вниз, чуть ли не двухметровая каланча, и лениво поднял парабеллум.
- Бутылочка бьется вот так!
Все приумолкли, следя за твердой рукой Прадия, за хищно вытянутым стволом парабеллума.
Но вслед за выстрелом плеснул хохоток: бутылка стояла, как стояла.
- И у нас бутылочка бьется также.
- Ну, если так, - опять лениво усмехнулся Прадий, - покажите.
И вторым выстрелом бутылочку в черепки.
Кинули туда же другую. Тоже сбил со второго выстрела.
Кто‑то перешел вброд болотце, поставил сразу две бутылки метров на пять дальше. И никому опять не удается попасть. А Прадий стрелять отказался.
- Я, - сказал, - вам показал как надо. А вы стрелки, это ваш хлеб. Подтянитесь.
Кто‑то из уязвленных пехотинцев злорадно скривил губы, и в спину уходящему, да так, чтобы тот слышал, кинул, как камнем:
- Насобачился на расстрелах. Набил руку.
Другой кто‑то подправил. Но яда было еще больше:
- Ну, на расстрелах не шибко научишься. Там они в упор бьют. В крайности с пяти метров.
Не сбился Прадий со своего журавлиного шага, все это слыша. Но сердце, сердце - ледяной ком. Опять сжало и не отпускает.
Не виноват он, что выпала ему в жизни такая судьба. И не по собственному рвению приходилось ему порой, и не так уж часто, как кое‑кто думает участвовать в этом страшном деле. И никуда не уйдешь от своей тяжкой доли. Из органов сам не уйдешь.