Но уж во второй, завидев, как приладился этот, неприспособленный, к общественному котлу, Мартыненко нагнал его, камнем скатившись с высоты. Глухо рыча, остановил обоих. Тихо поставил ведро на тропу. И у Заставского глаза вылезли из орбит, так сгреб его сержант. Последние крючки и пуговицы поотлетали.
Орудийный расчет добавил ему от души.
- Т–ты, сволочь… - молотили его, - т–ты, грязными руками… Мясо ловить!
Всем почему‑то явственно представлялись грязные руки Заставского и его засаленная гимнастерка, полощущаяся в общественном супе.
Это еще было время, когда суп ели ведрами.
Через какие‑то недели, в голод, казалось, сжевали бы и засаленную гимнастерку.
А Железняков тогда несколько дней допытывался - отчего у Заставского синяки, да желваки. Но тот только скулил, да затравленно оглядывался.
Командир батареи понимал, почему расчет не любит техника. Да и за что его любить? Где‑то в Донбассе, без войны, на заводе, иль на шахте, может и был он нормальным человеком, может даже и работал хорошо. Хотя едва ли можно так напрочь перемениться. У пушки он пенек–пеньком - неповоротливый, тугодум. Командир орудия поставил его заряжающим. И на первой же стрельбе пушка била в два раза медленнее обычного. Вся батарея смеялась. Стреляют, говорили, как вятские щи лаптем хлебают без мяса.
Мартыненко попробовал его замковым, так заряжающий завопил: при таком раскладе того и гляди ткнешь взрывателем в закрытый замок. А он стальной. Хорошо еще, если взрыватель фугасный, а если осколочный? По частям будут расчет собирать. Не успевал Заставский во время открыть пушечный замок. Так и стал он болтаться среди последних орудийных номеров - то подносчиком снарядов, то правильным. А ведь техник. Ученый человек.
Лодырь - окончательно поняли все, нормальный сачок, придурок. А у лодырей в любом коллективе, будь ты техник, или даже инженер, жизнь толком не пойдет, тяжкая для них будет жизнь. Каждый норовит лодыря ущемить. И на пост поставят в худшую промозглую смену. И в наряд загонят, куда никому не охота.
Теперь, когда его хотят расстрелять, батарейцы вспоминают все это и сожалеют. Кто сильней бил, тот и больше жалеет. Просто негодный для полевой жизни был человек. Что копать, что голодать - ничего не мог толком. Но не будь войны, мог бы и до старости дожить, может и уважали б - могло и такое быть, хотя навряд ли, да вдруг никто б не догадался, что червивый он изнутри.
Быстрым шагом подошел, почти подбежал, к строю батареи начальник особого отдела капитан Прадий. Улыбнулся открыто и весело.
- Ребята! Вот правильно б было, если б кто‑нибудь из вас вышел бы и сам его расстрелял.
И замерла, сжалась батарея. Затаились. Как это "сам"? Кто на такое пойдет сам?
- Ну? Ну? - по-прежнему улыбаясь, торопил Прадий. - Не стесняйтесь.
На артиллеристов уже оглядывались пехотинцы. С интересом. Пойдут? Не пойдут? Свой, как никак. Вместе ели из одного котелка. Спали рядом. Не приведи бог им, пехотинцам, пришлось бы решаться на такое богомерзкое в общем‑то дело.
- Не найдется таких в моей батарее! - грубо отрубил Железняков.
И острый интерес в сверкнувших глаза Прадия сменился иным выражением. Но тоже острым.
- Почему? - еще шире улыбнулся начальник особого отдела. - Расстрелять предателя? Контрреволюционера? Не найдется? Странно, комбат. Очень странно.
- Почему не найдется? - услышал Железняков за спиною ворчливый голос. - Отчего? Расстреляем. Сделаем.
И головы не повернув, узнал - Мартыненко. Службист.
- Вот видите? - насмешливо прищурился Прадий. - А вы говорили. Плохо знаете людей, лейтенант.
Коротко и тупо что‑то шмякнуло, что‑то прошелестело там, за спиной. И не то сдавленный стон, не то шепот едва уловило ухо. Железняков резко обернулся.
Скорчившись стоял во втором ряду сержант Мартыненко, держась руками за живот и за бок.
- Ох, - простонал он, глядя виновато на комбата. - Ох, ребро… Старая рана… Контузия… Ох, не дойти мне.
Рядом, чугунно замерев, стояли бойцы орудийного расчета Мартыненко и взвод Полякова. Только они могли дотянуться до добровольца. На неподвижных лицах посверкивали глаза. И с хитринкой. И с удивлением, что у кого‑то появилось желание лично участвовать в расстреле. А может быть удивлялись и внезапно открывшейся ране.
- Прикладом? - участливо спросил Прадий. - Или кулаком? Кто?
Неизвестно ответил бы что‑нибудь на это Мартыненко. Просто ему повезло.
- По-о-олк! Рравняйсь! - донеслось с правого фланга.
Сожалеюще, посмотрев на Железнякова и пробежав скользящим, но профессионально многообещающим взглядом по рядам батареи, Прадий, вышагивая по-журавлиному длинными ногами в тонких хромовых сапогах, двинулся, не разбирая дороги, по лужам прямо на правый фланг. Немецкий пистолет, как влитой лежал на его бедре. Надетая чуть набекрень фуражка с довоенным голубым околышем закрывала лаковым козырьком глаза.
* * *
В середине апреля, когда вынужденная распутицей передышка в боях могла вот-вот оборваться и немцы снова стали бы пробовать улучшить свои позиции, столкнув тысяча сто пятьдесят четвертый полк с двух, занимаемых им, главных высот, откуда он не только просматривал позиции противника, но и доставал их огнем станковых и ручных пулеметов, командир батареи решил соорудить на двести сорок восемь шесть дзот для орудия из взвода Полякова. До этого орудие стояло на открытой позиции, скрытое кустарником, и хотя его на день закатывали в укрытие, слабый, в один накат козырек над полукапониром при прямом попадании снаряда не давал надежды на спасение пушки и людей.
Батальон Карасева, державший оборону на высоте двести сорок восемь шесть и по ее сторонам, был кровно заинтересован в том, чтобы поддерживавшее его орудие было неуязвимо. Ее огонь делал жестче всю оборону в центре. И командир батальона, понимая это, отнесся к затеянному артиллеристами строительству не только с пониманием, но и активно. Он видел, что ослабевшие весною от голода люди, недавно вчетвером поднимавшие тяжеленные бревна, теперь едва могли справиться с ними целым отделением. Понимал, что батарее одной не справиться, или дзот будут строить всю весну и поллета, когда он станет не то что совсем ненужным, а просто может и не понадобиться. Стройку следовало закончить за неделю. Поэтому Карасев каждую ночь стал выделять в помощь строителям артиллеристам человек по двадцать и больше - целый взвод.
Понимали это и красноармейцы, кроме тех, конечно, кто хрипя и надрываясь, волокли на себе в гору пятиметровые бревна с комлем, который не каждый мог охватить. Те всю дорогу материли своих командиров от ротного начиная, артиллеристов, даже тех, кто сам становился под комель, войну и проклятую жизнь.
Правда, в следующую ночь, когда уже другие шли помогать артиллеристам, бранили их, как нерадивых помощников, считая, что работать надо скорее, чтобы поставить пушку в дзот до того, как немец проснется и ударит. Без поддержки орудия фриц может задавить стрелков.
Командир батальона сам приходил смотреть, как идет строительство. Всегда был недоволен скоростью работ. Своих гонял в хвост и в гриву, но к артиллеристам была у него масса претензий. Особенно, если в пехоте выбивало немецким огнем двух, а то и трех человек за ночь.
- Моих гробишь, а твои люди где? Где твои? - выговаривал он Железнякову.
Видя, что артиллеристов на высоте не больше, чем стрелков, он не понимал, что вся батарея до последнего человека брошена на двести сорок восемь шесть. У пушек оставалось только по одному часовому. Чтобы, если немцы полезут, каждое орудие успело выстрелить два-три раза пока расчеты добегут до огневых с проклятой высоты.
И, как не береглись, каждую ночь были ранение и даже убитые. Немалой кровью доставался дзот, немалой. Немцы то ли слышали работу, то ли наугад били по высоте. Санитары постоянно были наготове.
Тяжко было и тем, кто всю ночь бессменно и без сна должен был стоять на постах у орудия, слушая каждый шорох, до рези в глазах всматриваясь во тьму. Известно было, что в соседней дивизии ночью, зарезав сонного часового, немцы утащили с огневой такое же легкое орудие. И если б у них оно не подорвалось на минном поле, то уволокли бы и к себе. Пошли под трибунал и комбат, и командир взвода с командиром орудия. Полковое начальство поминалось печатно и непечатно всеми вышестоящими. А все из‑за одного сонного тетери, который и сам‑то погиб ни за понюшку табаку.
Комиссар полка Застрожнов приказал Железнякову поставить часовыми к орудиям всех коммунистов батареи. Нельзя было прозевать немецкую вылазку. Нельзя было подпустить противника к орудиям. На коммунистов комиссар надеялся. Лично инструктировал их, остающихся на ночь у пушек в самую первую ночь. Знал каждого и в лицо, и по делам, поэтому слова его были не просто призывами.
Заставский его тревожил особо.
- Товарищи отзываются о Вас неважно, - глядя ему прямо в глаза отрубил комиссар, - не подведите партию, товарищ Заставский.
Уже не один разговор был с командиром батареи о Заставском.
- Какой он, к чертовой матери, коммунист? - кричал Железняков еще вчера в телефонную трубку. - Пусть идет на высоту, под пулями бревна таскать, там ему место, со всеми вместе.
Но комиссар держался за свое твердо,
- У орудий останутся коммунисты.
- Да у меня и коммунистов на каждое орудие нет! - не унимался Железняков. - Орудий шесть, а коммунистов четверо!
Убедить комиссара не удалось.
У пятого встал часовым комсорг батареи. Хотя его Железняков тоже просил отправить на высоту. Правда совсем по другой причине: не плох, а уж очень хорош был бы тот для дела.