"Молодой человек, рад вас приветствовать в красивейшем городе Европы..." Узнаю, что консульство с ночи отключено, телефоны не работают, электричество не подается, на мои звонки, нетрудно догадаться, никто поэтому не реагировал. А пока сидел в коридоре, рассмотрел девиц, которых вытаскивали из камер, и пришел к выводу, что дама, принявшая горячее участие в моей судьбе, из породы высокопоставленных шлюх, с кое-какими знаниями истории. Вспомнила, видимо, с какой ненавистью императрица Мария-Тереза отзывалась о пруссаках.
Зовут в кабинет, сообщают грустную новость: консул отказался признать меня советским гражданином, о назначенном в консульство переводчике не знает и знать не желает.
Вновь камера. Шуцман угощает сигаретой. Вечером заводят в другой кабинет. Два типа так и сяк вертят мой паспорт. "С каким заданием прибыли?.."
Тот же вопрос зададут мне в Москве, через три с половиной недели.
Глава 3
Все это враки. Все было не так или почти не так. То есть именно так, но ощущения испытывались неправдоподобные, фантастические, те, которые (не дай бог!) возникнут у космонавта, когда выйдет он в открытый космос, пристропленный к кабине, и обнаружит вдруг, что стропа-то - нет! И кабина, недосягаемо близкая, удаляется, уменьшается - человек остается один на один с жутким холодом мироздания, и начинается умирание на виду теплой, голубой водою обмытой и чудовищно далекой Земли. Жуть одиночества и беззащитность.
Такого сравнения - с космонавтом - не возникало тогда, но ощущение абсолютного одиночества было.
Прошли сутки. Германский МИД получил список советских граждан, меня подвезли к консульству и вытряхнули из машины. Начался новый этап, лагеря и вагоны, Югославия и Турция. Только 13 июля в Ленинакане произошел обмен, но еще до границы меня стали дергать посольские следователи, а уж в Москве мною занялись вплотную. Сакраментальный вопрос: "С каким заданием прибыли?" - прозвучал не всерьез, как бы полушутя, зато основательно проверяли, что делал я в Вене с момента, когда экспресс подошел к перрону. Добросовестно записывали то, что говорил я утром и вечером каждого дня, надеясь выискать какое-нибудь несовпадение. Никого не интересовало, как доехал я до Вены, потому что там, в поезде, я был один. Балаганным представлением казались все эти допросы. От сводок Совинформбюро несло жутью, холодом, кровью, отдельные люди тонули в бездне, куда устремлялись и миллионы. До незнакомца ли, вбившего в голову мою сведения о себе? Да и был ли он?
На очередном допросе рассказал о происшествии в экспрессе. Следователь задумался. Отложил перо. Долго смотрел в угол. В молчании его читалось: "Этого еще не хватало... Посылай теперь запросы... А может, отвлекающий маневр?.." Глубоко вздохнул, решился, слово в слово записал.
И будто забыл... Но через неделю стали уточнять и переспрашивать, и наконец в кабинет якобы случайно заглянул батальонный комиссар - губы потрескавшиеся, глаза воспаленные, ненормальные. Немигающий взгляд направлен был в переносье мое. Выслушав меня, комиссар посмотрел на следователя и кивнул так, словно подтверждал уже выработанное следователем мнение. Поднялся и ушел, не проронив ни слова.
А следователь, гордый оказанным ему доверием, заулыбался и сказал:
- Провокация то была, провокация... Тот человек погиб, это установлено.
Допросы кончились. Я продолжал жить в гостинице "Москва". Сходил в военкомат, но оказалось, на всех наркоминделовцев - бронь. Потом стали привлекать к допросам немецких летчиков, сбитых под Москвой. В конце сентября включили в группу для заброски под Киев, задание сообщили только на аэродроме, и никакого задания выполнять не пришлось, летчики выбросили нас много севернее и прямо на охраняемую немцами дорогу. Уцелело семь человек, жили в лесу, рация отказала, трое раненых умерли тихо. Изредка нападали на немцев, пополняя коптел солдатскими пайками, прихватывая оружие и патроны. За зиму совсем отощали, обовшивели, омерзели. Весной подались на юг. Однажды только расположились на привал - взрывы гранат и автоматные очереди. Кто нападал - неизвестно, и мало ли кто бродил в те месяцы и годы по лесам?
Двое нас оставалось, я и сбежавший из плена красноармеец. Снег еще держался под деревьями, холодом несло от земли, но солнце припекало уже. Под вечер вышли к деревне, долго рассматривали ее. Передвигаться я уже не мог. Навалился спиной на ствол дерева, ковырялся руками в снегу, искал ягоды. "Я скоро", - пообещал красноармеец и потопал к деревне. Надолго застрял в крайнем доме. Показался на крыльце, в руках - кулек. По походке видно: сытый. Ему оставалось до меня метров тридцать, когда с крыльца выстрелил ему в спину полицай, и красноармеец уткнулся в снег. Кулек распался - и черные картофелины высыпались черными точками в слепящую белизну. Я расплакался. Я плакал долго и неутешно, все вспоминая, как звали красноармейца. Ночью съел картофелины, подстрелил мотоциклиста, переоделся в немецкое, через десять километров - побрился, еще через двадцать - наелся и выспался. Чем гуще звучала вокруг меня вражеская речь, тем отчетливее вспоминался экспресс на Вену. В сумке нашлась карта, на карте - город, о котором говорил тот человек. Заляпанный весенней грязью, я мог сходить за любого, не только за того, чью солдатскую книжку предъявлял. Заночевав однажды в комендатуре полусожженного райцентра, я забрался в шкаф и набил сумку документами расстрелянных. Кое-что из них пришлось мне впору.
В начале 30-х годов кто-то из дальновидных генштабистов стал загодя организовывать партизанское движение в Белоруссии и на Украине. Работу вскоре свернули, но архивы сохранились (с новыми адресами тех, кто соглашался на сотрудничество), и группу перед заброской с архивами познакомили. Один адрес я запомнил хорошо и решил этому адресу доверять, хотя сбоку была пометка о неполной благонадежности. Война перевернула все представления о благом и неблагом, я не верил пометке, не верил батальонному комиссару, конечно же, не верил я уже и следователю, провокатором считавшему того, кто просил у меня помощи в экспрессе.
На четвертый день мотоциклетного марш-броска я прибыл в город, в котором тот человек намечал встречу с посланцем из Москвы. Мотоцикл полетел с моста в реку. Вполне лояльный - по документам - к немецкой власти, вошел я в шумное предместье. Присмотрелся к дому, где жила не вполне лояльная ко всем властям старуха, преподавательница музыки. Постучался.
Она одна обитала в этом доме. Временно одна: комендатура взяла на учет весь жилой фонд города. Муж умер перед самой войной. Дочь и зять (им принадлежал дом) сгинули, пропали, при немцах уже. Сын тоже пропал, еще в 40-м году, еще тогда, когда она жила под Минском, - пропал, но не сгинул, НКВД сообщило: антисоветская агитация, двенадцать лет.
Но от слова, когда-то данного, старуха отступать не собиралась. Жить у нее можно. Кое-чем она поможет. Но не больше.
Глава 4
Он будет в форме офицера - так думал я о человеке, который назначил встречу. Он не будет ни танкистом, ни летчиком - скорее всего, из хозяйственных служб вермахта. Для города, лежащего в глубоком тылу, это привычно и безопасно. Города он не знает, иначе не сказал бы: "У моста". Наверное, прочитал в каком-нибудь путеводителе, польском бедекере, насчет набережной, реки и моста через реку. И в других городах (Львове и Ровно) местом встречи выбирал общую для всех городов достопримечательность. И встречать его должен тот, кто знает его в лицо, потому что никаких опознавательных слов не указывал. О ходе войны человек этот догадывался, заранее знал, что и Ровно, и Львов, и этот город - все будут в тылу, позади линии фронта, под устойчивой немецкой властью. Догадывался и о том, что будут партизаны: рации не просил, надеялся, что связь с Москвой дадут ему люди из леса. Он, этот человек, осторожен: в каждом крупном городе железнодорожный вокзал, но торчать на нем в ожидании он не осмелился. Видимо, только случай или крайняя нужда привела его на Ангальтский вокзал в Берлине.
О многом я думал и многое додумывал. Почему человек этот, знающий Европу, не устремился на Балканы, во Францию, в южную часть ее, немцами не оккупированную?
Настал день встречи, приближался и час. Старуха подчинилась беспрекословно, ушла в гости. Путаным маршрутом шел я к мосту, на всякий случай проверяя, чисто ли сзади. Река текла, спокойная и рыбная. Два солдата на той стороне пытались бреднем загнать рыбу в промоину. Какие-то пташки беззаботно цвикали в кустах. Офицерская фуражка мелькнула справа, переместилась влево, исчезла. Меня рассматривали, изучали.
Он подошел сзади, спросил о рыбе в реке, и я узнал его по голосу. Глянул - он! И сразу пошел, предлагая жестом идти за мной, и шаги его, торопящиеся, нервные, подгоняли меня, заставляли идти кратчайшей дорогой. У калитки я задержался, чтобы обозначить дом, куда нужно зайти, и оставил ее открытой. Он ее закрыл, это я увидел уже из окна. Вошел, огляделся, прислушался, закурил.
- Давно?.. - спросил он, и было непонятно, о каких сроках он говорит. Давно ли жду его? Спрашивал по-русски.
- Месяц.
Он выругался:
- С ума там, что ли, посходили... Жду, жду, жду...
Он снял фуражку, подошел к зеркалу. Пальцем коснулся подбородка.
- А почему ты?
- Война, сам понимаешь...
- Рация, связь, адреса, люди, у тебя все с собой?
- У меня ничего с собой...
И рассказывал ему о Вене, о Москве, о допросах, о батальонном комиссаре. Он выслушал, так и не повернувшись ко мне, показывая спину. Голос выдал.
- Что делать будем? - горько спросил он не у меня, а у кого-то, обладавшего властью и все слышавшего.
- Воевать будем. Найдем людей, оружие. Да они и появятся, партизаны. Уверен.