Но утренние часы сменялись дневными, день переходил в вечер. Рождественский день постепенно терял все свое очарование, делался бесцветным, плоским, заурядным праздником, не говорящим сердцу ничего. Как это было горько! Такое чудное, великолепное утро и такой будничный день и вечер, в течение которых медленно, безвозвратно гасло чувство утреннего восторга и душевного подъема; гибло как слишком рано распустившаяся почка, захваченная весенним заморозком. Ах, зачем это Рождество было таким обыденным, пошлым праздником с традиционными блюдами и горой игрушек! Неужели взрослые не могли забыть будничные повадки своей души и отдаться целиком восторженному настроению? Куда девалась радость, во что обращался восторг? Отец сидел мрачный, расстроенный, чувствуя, что этот день ничем не отличается от других дней, и что в душах нет никакого внутреннего подъема и просветления. Мать становилась для него пустым местом, как будто бы он навсегда изгнал ее из своей жизни. День наступил, и прошел, но ожидаемой радости он не принес. Все погасло, поникло и приняло обычные застывшие формы. Может быть, острое чувство быстрого разочарования во всем и стремление к новому, исключительному, к поиску неизведанного, сверхъестественного Урсула унаследовала от отца.
II
Первая любовь
Урсула росла, постепенно превращаясь во взрослую девушку, и чувствовала в себе все более возрастающее чувство ответственности. Она начинала осознавать себя отдельной неповторимой личностью и понимала, что ей надо куда-то стремиться, кем-то сделаться. Это вносило в ее душу страх и смятение. Ах, неужели надо было вырасти только для того, чтобы ощутить эту тяжелую, давящую ответственность за свое невыполненное назначение! Из этой темноты и пустоты, в какой находилась собственная душа, надо суметь сделать что-нибудь. Но как? Куда устремить свой путь в этом мраке? Какие шаги предпринять? А оставаться на месте нельзя. Эта ответственность за свой жизненный путь причиняла ей жестокие мучения.
Сказания из области религии получили для нее другую окраску. Теперь они были вымыслом, мифом, отнюдь не историческими фактами, как это утверждали некоторые, - в них не было правдоподобия. Девушка пришла к той точке зрения, что истинным можно считать только то, что доказывается обычным жизненным опытом.
Таким образом, прежняя двойственность жизни: разделение на будничный мир с его суматохой, заботами, делами, и воскресный мир абсолютной истины и животворящей таинственности, исчезла совсем. Будничный мир восторжествовал над воскресным. Последний оказался нереальным, лишенным всякого действия. А жизнь находит свое проявление в действии.
Таким образом, только будничный мир мог иметь свое значение. Это уже ее, Урсулы Бренгуэн, дело, как воспринимать эту будничную жизнь, найти в ней, что нужно для тела, и придать живую ценность душе. Надо уметь выбрать путь для своей деятельности, надо знать, к чему ее приложить. Каждый держит ответ за свою жизнь и свои поступки перед всем миром.
Но кроме этой ответственности перед миром, перед людьми, существовала еще более серьезная ответственность перед собой. Тут начиналось мучение. Воскресный мир не ушел целиком из ее души, его отголоски раздавались в отдаленных уголках ее сердца и настойчиво жаждали оказаться связанными с ее новым миром. Как можно найти связь с тем, что она отрицает? И она себе ставила задачу - углубиться с головой в изучение окружающей обыденности.
Весь вопрос сводился к тому, как действовать. Что выбрать, и кем стать? Это было необычайно трудно решить в ее теперешнем неопределенном, смутном состоянии, когда ее как будто в бурю носило из стороны в сторону ветром жизни.
Ей приходили на память различные евангельские тексты. Не связывая с ними никаких таинственных, отвлеченных представлений, она попыталась вложить в них обыденный, жизненный смысл.
- Продай все твое имение и раздай деньги бедным, - услышала она в церкви в одно воскресное утро. Это было достаточно ясно и просто. И в понедельник утром, шагая вниз с горы к станции, она решила поразмыслить над этим изречением. Желала ли она поступить так? Продать свою щетку в перламутровой оправе, зеркало, серебряный подсвечник, серьги, маленькое ожерелье и ходить в лохмотьях, как Веррисы, эти противные, растрепанные Веррисы, олицетворяющие для нее "бедных"?
Нет, этого она не хотела.
В этот понедельник она чувствовала себя совсем несчастной, потому что она желала сделать так, чтобы все было правильно, но не имела ни малейшего стремления поступить по евангелию. Она совсем не хотела быть бедной, не иметь ничего на самом деле. Одна мысль жить как Веррисы, быть такой же безобразной, как они, и перспектива всецело зависеть от чужого милосердия, приводила ее в ужас.
- Продай все твое имение и раздай деньги бедным.
Нет, она не могла осуществить этого в действительной жизни. Какое безнадежное отчаяние охватило ее!
Не могла она также подставить обидчику другую щеку. Раз Тереза дала ей пощечину, Урсула в порыве христианского смирения повернулась к ней другой щекой. Разъяренная Тереза, нисколько не усомнившись, ударила ее и по этой; с гневным сердцем, но смиренным видом Урсула отошла прочь.
Тем не менее обида и глубокий, мучительный стыд не давали ей покоя до тех пор, пока однажды, поссорившись с Терезой, она чуть не оторвала ей голову.
- Будешь теперь знать! - добавила она яростно, и отошла с нехристианской, но успокоенной душой.
В смирении христианина ей чудилось что-то унизительное и нечистое. Она ударилась в другую крайность.
"Я ненавижу Веррисов, - размышляла она, - и я хочу, чтобы они умерли. Зачем отец оставляет нас здесь в таком положении, незначительными людьми, без состояния? Почему он не добился иного, более высокого положения? Если бы отец был тем, чем ему следует, он назывался бы граф Уильям Бренгуэн, а я была бы леди Урсула. Почему я должна быть бедной, пресмыкаясь, как червь на дорожке? Если бы я занимала положение, я могла бы разъезжать верхом на лошади в зеленом верховом костюме в сопровождении грума. Я останавливалась бы у ворот коттеджей и спрашивала у женщины, выходившей мне навстречу с ребенком на руках, как здоровье ее мужа, повредившего себе ногу. Я гладила бы ребенка, с удивлением разглядывавшего мою лошадь, по льняным волосам и давала бы матери из своего кошелька шиллинг. А приехав домой, приказала бы послать из замка в коттедж всякой еды и одежды.
Такими мечтами тешила она свою гордость. Иногда картины менялись: то она бросалась в огонь, чтобы вытащить оттуда забытое дитя; то ныряла в шлюзы канала спасать мальчика, которого схватила судорога, то выхватывала из-под ног мчавшейся лошади маленького ребенка, еле начинающего ходить. Воображение делало ей доступным все.
И все-таки, в конце концов, тоска по воскресному миру вспыхнула в ней с новой силой. Она почувствовала сильнейшее тяготение к Христу, чтобы под его охраной приютиться и согреться. Но как это объединить с деловой, будничной жизнью и что значит, что Христос прижмет ее к своей груди, как мать младенца? О, как хорошо крепко прижаться к его груди и найти там успокоение! Какое это блаженство! От страстного желания она вся задрожала. Если бы на самом деле она могла пойти к нему, положить свою голову ему на плечо, почувствовать, что ее ласкают, как ребенка, и испытать настоящее успокоение!
Она бродила вся охваченная пылом своих религиозных стремлений. Ей хотелось почувствовать на себе нежную любовь Иисуса, выразить ему свои чувства и получить такой же ответ. Целыми неделями она ходила восторженная.
Но в глубине души она не могла не ощущать, что это ложь, и что страсть к Иисусу служит ей просто чувственным удовлетворением. Но как освободиться от этого? Она понимала, что совсем запуталась.
Она возненавидела себя, ей хотелось растоптать, раздавить себя, уничтожить окончательно. Это религия ввела ее в такое заблуждение, и все чувство ненависти устремилось на религию. Всё и все были виноваты в ее положении; она стремилась стать безразличной, суровой, жестокой ко всему, за исключением того, в чем она нуждалась, что могло дать ей немедленное удовлетворение. Она поняла, что в ее чувстве к Иисусу кроется сентиментальность, и возненавидела ее со всей горечью осознанной ею беспомощности.
В этот период у них появился молодой Скребенский. Ей было около шестнадцати лет. Она была гибкая, еще очень юная девушка, глубоко скрытная, но время от времени впадавшая в безудержную откровенность, когда она, казалось, изливала свою душу целиком, но на самом деле давала о ней чисто внешнее, ложное представление. До крайности чувствительная ко всему, она держала себя преувеличенно безразличной и равнодушной, чтобы этим самым скрыть муки своего самолюбия.
Она жестоко изводила окружающих своей страстной порывистостью и тягостными сомнениями. Казалось, что она искренне стремится подойти к другим с открытой душой, но это была только видимость, так как в глубине души таились неиссякаемое недоверие и враждебность, проявившиеся еще в детстве. Она думала, что верит каждому и любит его. Но не чувствуя ни любви, ни веры в себя, она относилась с глубоким недоверием ко всем, напоминая этим пойманную птицу или змею. Ее поступками гораздо чаще руководили взрывы ненависти и отвращения, нежели любовь.
Так бродила она ощупью, во тьме, полная душевного смятения, не чувствуя под ногами никакой почвы, никакой опоры, неоформленная и неопределившаяся.