- Так точно! - громко, возбужденно ответил Молдованов, предвкушая ночную засаду, бой в темноте.
Кологривко чувствовал, как сильнее наваливается забота. В комнате пахло одеколоном и прелым бельем. Тогда, когда вышли из-под Гуляхана и тела убитых в морге заворачивали в фольгу, пахло формалином и сладким, трупным зловонием.
Прапорщика Белоносова он отыскал в машинном парке, где шел ремонт техники. Солдаты били кувалдами по гусеницам, возились в моторах, меняли тормозные колодки. Готовили технику к изнурительному маршу на север, к границе, когда длинный, с разрывами хвост растянется на долгие километры, на подъемах в радиаторах станет вскипать вода, буксиры возьмут на трос грузовики с заглохшими двигателями и от солнца пустыни будут обгорать до пузырей сидящие на броне пехотинцы.
Белоносов, с голыми по локоть руками, перепачканными маслом и копотью, слушал, как ревут запущенные движки "бэтээра". Из открытого жалюзи шел синий чад, сотрясалась горячая сталь.
- Айда отойдем! - позвал Кологривко, крикнув в мохнатое ухо прапорщика.
Тот неохотно, оглядываясь на запущенный механизм, шагнул в сторону, туда, где кончались построенные в ряд "бэтээры" и начиналась свалка подбитой техники. Валялись катки, звенья траков, выломанные трансмиссии. Горбились пустыми коробами сгоревшие транспортеры и танки.
- Сколько железа после себя оставляем! - сказал Белоносов, присаживаясь на смятую бочку. - Была бы охота - металлургический завод можно открыть. И сколько же здесь моторов даром погублено! Если бы эту силищу да в народное хозяйство, плуги таскать, какой же был бы прирост в продовольствии! А то здесь вся степь стальная, а дома в магазине гвоздя не найти…
Он огорченно качал головой с выпуклым лбом, должно быть, представляя себе этот несостоявшийся прирост хозяйства.
- Доберешься в Союз - будет тебе и прирост, и приплод! - усмехнулся Кологривко, разглядывая близкое лицо друга, с кем два года находился бок о бок. Спали в комнатушке на соседних койках. Шли в колонне на соседних "бэтээрах". Хлебали из одного котелка. - Будешь морковку растить и детишек стругать одного за другим!
- А что? И буду! Вернусь и рапорт на гражданку подам, в первый же день! Оттрубил! Меня в казарму теперь палками не загонишь! Мне другое теперь интересно!
Кологривко знал, что интересно другу. В последние месяцы, чем ближе к возвращению, тем чаще Белоносов доверял ему свои мечты и проекты, как уйдет из армии и вернется в родную деревню, где на пенсии доживают его старики. Поселится с семьей в родовой избе, срубит баню, посадит новый, взамен померзшего, сад. Возьмет в аренду окрестные заросшие земли, где в бурьяне прячутся межевые прадедовские валуны. Купит трактор, лошадь и вместе с женой, такой же, как и он, деревенской, с подрастающим сыном станет пахать и сеять, косить и метать стога. Крестьянствовать, как в старинные, позабытые времена, благо силу у него не отнимешь, а душа намыкалась, натосковалась на этой азиатской войне и просилась обратно в Россию, в поля, к речушкам и рощам. И будет дом его, мечтал Белоносов, полон детей, а труд будет направлен не на взрыв, не на выстрел, а на хлебный росток, сенной стожок, стакан молока.
- Замкомбата сказал - сегодня ночью идем в "зеленку". Ты и я в группе Грачева. - Кологривко смотрел на перепачканные руки прапорщика, сжимавшие замасленную отвертку. - Надо бы собраться, как следует.
- Да ведь он вчера сказал - добровольно! Не пойду! Прикажут - пойду, атак - не хочу! Чего туда лезть напоследок? Сматываться надо аккуратно, а не ворошить муравейник! Пусть разберутся промеж себя, а нам зачем к ним соваться?
- Надо хорошенько собраться, - тихо сказал Кологривко, глядя на исцарапанные, избитые руки прапорщика. - Двух-трех мужиков подобрать, которые покрепче. На стрельбище сходить, а то давно не стреляли. Втягиваться будем ночью в районе Гуляхана. Абрамчук нас взводом прикроет.
- Не хочу я "втягиваться"! "Вытягиваться" нам надо, а не "втягиваться"! Пора шмотки домой собирать! Куда он лезет, Грачев? Он же бешеный! Он без войны не может! В Союзе от скуки повесится или сопьется! Он "ползеленки" взорвет, чтобы себе Звезду добыть! Не пойду я напоследок Грачеву Звезду добывать!
- Тебе и мне в "духовской" форме идти. Моя разорвалась, надо пойти подлатать.
- Ты-то, дура детдомовская! Всю жизнь на тебе пашут! Все на тебе наживаются! Чего ты нажил за жизнь? Бабы нет, детей нет, дома нету! В цинке тебя привезут - похоронить некому будет! Военком фанерку на могилке поставит - вот и весь праздник!
- Зачем ты так!
Ему стало больно. Не от того, что сказал Белоносов, а от того, как сказал. А сказал он со злобой, будто он, Кологривко, своей неприкаянностью затягивал Белоносова в свою беду. Будто он, Кологривко, всем всегда приносит несчастье. И от этого стало больно.
Белоносов положил ему на колено замызганную, тяжелую руку.
- Прости, Никола! Сам я дурак! Дурак, что тебе говорю!
Сидели рядом на скомканных металлических бочках, среди сожженных танков, ржавых транспортеров, источавших горький запах окалины. Тяжелая пятерня Белоносова лежала у него на коленке.
- Я же тебя люблю, Никола, оттого и сказал!
Конечно же, он любил. Тащил на себе его безжизненное, пробитое тело, когда их забросали гранатами в маленьком, тесном ущелье. А после сам хрипел и плевался кровью у него на руках, когда контузило ударом базуки. Вместе тонули в реке, когда отступали, так и не дождавшись "вертушек", побиваемые огнем пулемета. Лежали спиной к спине, не давая замерзнуть, когда внезапно повалил снегопад и все горные тропы, все минные поля покрылись стеклянными звездами. Кому бы еще читал Белоносов письма от жены и от сына? Кто еще слышал его ночные всхлипы и плачи? Кто знал, что мать дала ему на войну образок - разноцветную иконку Георгия? Белоносов, отправляясь в рейд, надевал ее под жесткую ткань "эксперименталки".
- Приходи на стрельбище, - сказал Кологривко, вставая.
- Не пойму я тебя, Колюха, - тихо сказал Белоносов.
- Я и сам не пойму.
Кологривко знал, кого возьмет в свою группу, кого поведет в "зеленку". Сержант Варгин стоял у стены казармы перед ведром побелки. Высокий, тяжелый, наблюдал, как солдатик, приторочив к палке самодельную, тряпичную кисть, белит саманную стену, пачкается, проливает на землю известковую жижу.
- Чего ее красить, товарищ сержант! - жаловался солдатик, весь конопатый от белых брызг. - Все одно - уходим, бросаем! Для кого? Для верблюдов красить?
- Для людей, - вразумлял сержант. - Мы уйдем, а люди поселятся. Будем сдавать хозяйство. Вон белуджи ходят бездомные. Уйдем - сразу и заселят. Пусть будет чисто, бело. Тебе же спасибо скажут.
- На кой мне их "спасибо"! Я и так проживу!
- Не проживешь. Ты себя не знаешь, - возражал сержант. - Крась, крась! Кисть прямее держи. А то на себя льешь, ноздри белые! Побелки не хватит!
Кологривко, подходя, услышал эти негромкие сержантские вразумления. Варгин увидел его, отвернулся от перепачканного недовольного солдатика.
- Товарищ прапорщик, я сделал, что вы меня просили! - Он залез в карман и вытащил маленький ножичек, протянул Кологривко.
Этот ножичек, давнишний подарок, был дорог Кологривко как память об исчезнувшем времени, о детдомовском друге, след которого потерялся. Этим ножичком друг вырезал узорные сосновые тросточки, покрывая сочную, смоляную кору узорными квадратами и спиралями. Делал дудки из полых, хрустких стеблей.
Здесь, в Афганистане, жгучее солнце иссушило до ветхости деревянную рукоятку, а едкий пот ладоней растворил и разрушил деревянные волокна. Рукоятка осыпалась, обнажился железный стержень. Кологривко отдал ножичек в ремонт сержанту, известному своим умением.
Ножичек был поточен. Лезвие натерто до блеска. Рукоятка была набрана из тонких пластмассовых пластин, добытых здесь в глиняной и песчаной стране, среди металлического лома сгоревших вертолетов и танков, подбитых душманских "тойот". Ручка завершалась искусно вырезанной головкой, усатой, бородатой, в чалме, с черно-золотистыми искрами солнца. Прапорщик, принимая ножик, восхитился искусством мастера, любовной, от души, от сердца, работой. Теперь в этом ножичке будет память о двух не знавших друг друга людях, о двух несоединимых временах.
- Я вас хотел спросить, товарищ прапорщик! - Варгин видел, что Кологривко растроган, изделие ему нравится. Избавлял его от слов благодарности. - Я вот тут газетки читаю, и все статейки попадаются про нас, "афганцев". Все о нас кто-то заботится, от кого-то нас защищает. Тут один такой - забыл его фамилию, на насекомое похожа - пишет, что мы-де бедные, несчастные, мы-де глупые и обманутые и нас, когда вернемся, в ватку надо всех положить и нянчить, пока не выздоровеем, не станем нормальными. А до этого нас к людям лучше не выпускать, потому что у нас мозги испорчены и все мы вроде бы сумасшедшие и опасные! Вот я и думаю, товарищ прапорщик, может, и вправду мы в "чайников" здесь превратились и нас, когда мы в Союз вернемся, надо в какую-нибудь колонию посадить, перевоспитывать, чтобы стали неопасные и нами детей не пугали! Как вы думаете, товарищ прапорщик?
- Дожить надо до Союза, а там разберемся! - рассеянно ответил Кологривко, рассматривая точеную рукоять, где в пластмассовой усатой головке мерцали злые искорки солнца. - Дойти, говорю, до Союза надо!